Толкин
Шрифт:
Впрочем, наша книга не об Уильяме Реди. Мы просто говорим о людях, которые так или иначе были с Толкином связаны. В книжке Реди немало проницательных замечаний и почти пророческих высказываний, вызванных чтением работ Толкина. Например, он считает, что «Властелин Колец» — это прежде всего книга о Человеке, о его роли во Вселенной, хотя в центре повествования все же находятся хоббиты. Впрочем, в результате разрушения Кольца все-таки наступает эра человека:
«Толкин связывает драконов с чудовищами современности, хотя он не пишет ни слова о нашем времени. Человек не может отозвать Машину назад, и она заменяет старые формы жизни новыми. Все человеческие действия теперь подчиняются условиям, которые создают Машины. Какие-то вещи не делаются только потому, что они не нравятся Машинам. Разрушение прошлого осуществляется при помощи этих сил. Из руин поднимается новый Саурон, который всегда начинает как Человек, а потом становится Контрольным Советом, даже может вызывать образы будущего, в котором нет ни слез, ни кровавого пота. Все будет исполнено, чтобы удовлетворить желания Человека, достаточно только мигнуть, но ценой станет то, что всем будущим этого Человека отныне
13
В отличие от Уильяма Реди Хэмфри Карпентер бывал в гостях у Толкина гораздо чаще, впервые явившись к нему еще весной 1967 года. В биографии Толкина (авторизованной, как уже не раз нами подчеркивалось) Карпентер подробно описал свой самый первый визит и портрет, оставленный Карпентера, несомненно, один из лучших литературных портретов писателя.
«Весеннее утро — так начал Хэмфри Карпентер. — Я выехал из центра Оксфорда через мост Магдалины, по лондонскому шоссе, поднялся на холм — и очутился в респектабельном, но унылом пригороде — Хедингтоне. У женской частной школы сворачиваю налево — на Сэндфилд-роуд, улицу, застроенную двухэтажными кирпичными коттеджами, перед каждым из которых разбит аккуратный палисадничек. Стены дома номер семьдесят шесть выбелены, и с улицы его почти не видно: его заслоняют высокий забор, зеленая изгородь и разросшиеся деревья. Ставлю машину у обочины, открываю калитку под небольшой аркой, и дорожка, вьющаяся меж роз, приводит меня к дверям. Я звоню. Довольно долго стоит тишина, доносится только шум машин с шоссе. Я уже начинаю прикидывать — позвонить мне еще раз или просто уйти, когда дверь открывается.
Меня встречает профессор Толкин.
В своих книгах Толкин придает большое значение росту, и я слегка удивлен, обнаружив, что сам он — несколько ниже среднего, не намного, но достаточно, чтобы это было заметно. Я представляюсь. О моем визите было договорено заранее, меня ждали, а потому вопросительный и немного настороженный взгляд, которым меня встретили, сменяется улыбкой. Мне протягивают руку и приветствуют крепким рукопожатием.
За спиной хозяина виднеется прихожая — маленькая, чистенькая, именно такая, какую ожидаешь увидеть в доме престарелой супружеской четы, принадлежащей к среднему классу. У. X. Оден однажды совершенно необдуманно назвал этот дом „кошмарным“ (его замечание потом цитировали в газетах), но это чепуха. Обыкновенный пригородный коттедж. Ненадолго появляется миссис Толкин поприветствовать меня. Она еще ниже мужа, аккуратная пожилая леди с гладко зачесанными седыми волосами и темными бровями. Мы обмениваемся любезностями, а потом профессор выходит на улицу и ведет меня в „кабинет“, расположенный рядом с домом.
Кабинет этот оказывается не чем иным, как бывшим гаражом. Но, конечно, машины нет и в помине — хозяин поясняет, что не держит машину с начала Второй мировой войны, а когда вышел на пенсию, вообще переоборудовал гараж под кабинет и перенес сюда книги и бумаги, которые хранил дома и в колледже. Полки забиты словарями, книгами по этимологии, по филологии на самых разных языках, но больше всего здесь книг на староанглийском, среднеанглийском и древнеисландском, а несколько полок заставлены переводами „Властелина Колец“: польский, голландский, датский, шведский, японский; к подоконнику приколота кнопками карта выдуманного им „Средиземья“. На полу — старый-престарый чемодан, набитый письмами, на столе — чернильницы, металлические перья, перьевые ручки-вставочки и две пишущие машинки. Пахнет книгами и табачным дымом. То есть тут не особенно уютно, и профессор извиняется за то, что принимает меня в гараже. В комнате, служащей ему кабинетом и спальней, объясняет он, чересчур тесно. Впрочем, говорит он, это все временно: он надеется вскоре завершить хотя бы основную часть большого труда, обещанного издателям, и тогда они с миссис Толкин смогут позволить себе переехать в дом поуютнее, в более приятной местности, подальше от докучливых посетителей. Говоря это, он несколько смущается.
Я пробираюсь мимо электрокамина и по приглашению хозяина усаживаюсь в старинное кресло. Он достает трубку из кармана твидового пиджака и принимается объяснять, почему может уделить мне не более десяти минут. В другом углу комнаты громко тикает блестящий голубой будильник, как бы подчеркивая, что время дорого. Толкин сообщает, что ему нужно ликвидировать вопиющее противоречие в одном месте „Властелина Колец“, на которое указал в письме кто-то из читателей, — дело срочное, потому что исправленное издание вот-вот пойдет в печать. Он объясняет все это очень подробно и говорит о своей книге так, будто это вовсе не что-то придуманное им, а хроника реальных событий. Такое впечатление, что он воспринимает себя не как автора, сделавшего малозначительную ошибку, которую надо либо просто ликвидировать, либо просто разъяснить, а как историка, которому предстоит пролить свет на весьма темное место в каком-то историческом документе. Похоже, при этом он думает, что я знаю книгу так же хорошо, как он сам. Это несколько выбивает меня из колеи. Нет, конечно, я книгу читал, и даже несколько раз, — но профессор говорит о деталях, о которых я не имею никакого представления или весьма смутное. Я побаиваюсь, что он вот-вот задаст мне какой-нибудь каверзный вопрос, который раскроет всю глубину моего невежества. И такой вопрос действительно задан; по счастью, он чисто риторический и не требует ничего, кроме подтверждения. Но я нервничаю. А вдруг за первым вопросом последуют другие, куда более сложные? Нервозность усиливается и оттого, что я разбираю далеко не все сказанное профессором. Голос у него странный — низкий, глухой; произношение чисто английское, но с необычным оттенком, а с каким — трудно сказать. Такое впечатление, что этот человек принадлежит иному веку или иной культуре. Он горячится, выпаливает слова залпами. Целые фразы съедаются, комкаются, теряются в спешке. Время от времени хозяин теребит губы рукой, отчего речь его становится еще менее разборчивой. Он изъясняется длинными сложноподчиненными предложениями, почти не запинаясь, — но внезапно останавливается. Следует длительная пауза. Видимо, от меня ждут ответа. Ответа на что? Если прозвучал вопрос, я его не расслышал. Но пауза кончается, профессор снова начинает рассуждать (так и не закончив предыдущего предложения) и с пафосом завершает речь. На последних словах он даже сует в рот трубку, договаривает сквозь стиснутые зубы и, поставив точку, чиркает спичкой.
Я лихорадочно пытаюсь придумать, что бы такого умного сказать.
Но профессор снова принимается говорить. По какой-то тонкой, одному ему понятной ассоциации он начинает обсуждать замечание в некоей газете, которое его разгневало. Тут я, наконец, вижу возможность поучаствовать в разговоре и вставляю что-то, что, как я надеюсь, звучит достаточно умно. Профессор выслушивает меня с вежливым интересом, но отвечает весьма пространно, подхватывая мое высказывание (на самом деле довольно тривиальное) и развивая так, что, в конце концов, мне начинает казаться, будто я и впрямь сказал что-то стоящее. Потом перескакивает на какую-то новую тему, и я снова теряюсь. Я могу лишь односложно поддакивать тут и там; однако мне приходит в голову, что, возможно, мною дорожат не только как собеседником, но и как слушателем. Во время разговора Толкин непрерывно двигается, расхаживает взад-вперед по темной комнатушке, с энергичностью, смахивающей на непоседливость. Он жестикулирует трубкой, выколачивает ее о край пепельницы, снова набивает, чиркает спичкой, раскуривает, но делает не больше нескольких затяжек. У него небольшие, аккуратные, морщинистые руки, на среднем пальце левой руки — простенькое обручальное кольцо. Одежда помята, но сидит хорошо. Ему семьдесят шестой год, под пуговицами яркого жилета — лишь намек на брюшко. Я почти все время, не отрываясь, смотрю ему в глаза. Временами профессор рассеянно обводит глазами комнату или смотрит в окно, но то и дело оборачивается — то искоса глянет в мою сторону, то, сказав что-то важное, опять вопьется в меня взглядом. Вокруг глаз — тонкие морщинки, которые непрестанно двигаются, подчеркивая любую перемену настроения.
Потом поток слов ненадолго иссякает — профессор раскуривает трубку.
Я улучаю момент и сообщаю, наконец, зачем пришел, хотя теперь цель визита кажется мне уже не столь важной. Однако Толкин реагирует на мои слова с большим энтузиазмом и внимательно меня выслушивает. Завершив эту часть разговора, я поднимаюсь, чтобы уйти, — но, очевидно, хозяин не рассчитывает, что я отбуду прямо сейчас, потому что снова начинает говорить. Теперь он рассуждает о своей мифологии. Его взгляд завороженно устремлен вдаль. Похоже, хозяин забыл о моем присутствии — он сунул трубку в рот и говорит сквозь зубы, не отпуская мундштука. Мне приходит в голову, что со стороны Толкин — вылитый оксфордский дон, рассеянный профессор, какими их изображают в комедиях. Но на самом деле он совсем не такой! Скорее, это какой-то неведомый дух прикинулся пожилым оксфордским профессором. Тело может расхаживать по тесной комнатенке в пригороде Оксфорда, но мысль — далеко отсюда, возможно, бродит по равнинам и горам Средиземья…
А потом беседа заканчивается. Меня выпускают из гаража и торжественно провожают к калитке напротив входной двери, объясняя, что ворота приходится держать запертыми на амбарный замок, чтобы болельщики, приехавшие смотреть футбол на местный стадион, не ставили машины на дорожке, ведущей к дому. К моему немалому удивлению, меня приглашают заходить еще. Правда, не в ближайшее время: они с миссис Толкин приболели, уезжают отдохнуть в Борнмут, и работа стоит вот уже несколько лет, и скопилась куча писем, на которые надо ответить. „Но вы все равно заходите!“
Профессор пожимает мне руку и потерянно удаляется в дом…»[534]
14
«Теперь он рассуждает о своей мифологии…»
Действительно, жизнь Толкина была отдана «Сильмариллиону».
Со студенческих лет длилась эта нескончаемая (и так и не законченная работа).
АЗАГХАЛ — царь гномов Белегоста; в Нирнаэф Арноэдиад ранил Глаурунга и был убит им.
Придуманная это личность, придуманный эпизод?
Да нет, конечно. Азагхал существовал. В воображении Толкина.
И то, что во время Нирнаэф Арноэдиад (битвы бессчетных слез) он ранил дракона, и все последующее за этим, конечно, вовсе не придуманный эпизод, а самая настоящая (для Толкина) жизнь, пусть и параллельная. Таков парадокс.
Но, работая над «Сильмариллионом», Толкин оставался типичным оксфордским доном. Он, как всегда, читал лекции, принимал экзамены, выполнял самые разные административные обязанности, с удовольствием составлял комментарии к новому изданию «Сэра Гавейна и Зеленого рыцаря», готовил к публикации (для Общества по изданию древних английских текстов) всякие темные рукописи, вроде упоминающейся «Ancrene Wisse» и т. д. Но главной для Толкина — всегда! — всегда оставалась работа над «Сильмариллионом».