Чтение онлайн

на главную

Жанры

Толкование путешествий

Эткинд Александр Маркович

Шрифт:

Щедрость русского материала предоставляет все новые примеры. А. В. Кожевников (1902–1968) уехал из России в 1920-м, в Гейдельберге написал диссертацию о Владимире Соловьеве и потом преподавал в Париже. До и после войны его лекции оказывали формирующее влияние на местную элиту. Интеллектуальная цепь от Гегеля через Соловьева к Кожевникову, от него к Сартру, Батаю и Фуко, а далее до Лакана, с одной стороны, и Фукуямы — с другой, заслуживает многих исследований [924] . Идея конца истории, воспринятая более всего через соловьевские Три разговора, является здесь общим знаменателем. Самую выразительную из идей Кожева пересказал Исайя Берлин, встречавший его в Париже в 1946 году. Эмигранты обсуждали русские дела. Если правитель следует правилам, даже самым жестоким, этого недостаточно для того, чтобы изменить поведение людей, считал Кожев. Чтобы люди изменились в России, их надо подвергнуть непредсказуемым страданиям: обвинять в том, что они не совершили, или наказывать за нарушение несуществующих законов, а точнее говоря, преследовать случайным образом. Тогда все придет в хаос, возникнет подлинная аномия и власть сможет вести людей за собой. Именно это, рассказывал Кожев, и делает Сталин. Кожев писал Сталину, надеясь дать философское обоснование его политике, но не получил ответа. Он идентифицировал себя с Гегелем, а Сталина с Наполеоном, замечал Берлин [925] . Во время их разговора Кожев служил крупным правительственным чиновником и вел семинары по Гегелю. Он был одним из архитекторов Европейского союза, в не совсем точной форме воплотив давние мечты своих учителей.

924

См.: Auffrei D. Alexandre Kojeve: La Philosophie, l’etat, la fin de l’histoire. Paris: Grasset, 1990; Lilla M. The End of Philosophy: How a Russian Emigre brought Hegel to French // Times Literary Supplement. 1991. April 5; Drury S. B. Alexandre Kojeve: The Roots of Postmodern Politics. New York: St Martin Press, 1994.

925

Jahanbegloo R. Conversations with Isaiah Berlin. New York: Scribner, 1991 P. 64–65.

Кожев стремился к единому пониманию, что связано с идеей конца истории. Кто верит в окончательное постижение своего предмета, должен верить в его конец. Новый историзм по необходимости эклектичен. Одной из очевидных его целей является разрушение границ между текстом и не-текстом, литературой и не-литературой, и вообще границ между жанрами, дисциплинами и институтами. Этим новый историзм больше всего отличается от уважаемых предшественников, как русская формальная школа, французский структурализм, американская новая критика. Для всех них центральным пунктом была уникальность эстетического: что именно делает стихи стихами, роман романом, литературу литературой. В противоположность этим подходам, новый историзм мало интересуется чужими жанрами и не выдерживает собственного.

В России зависимость филологической мысли от культурно-политической истории обычно игнорировалась потому, что такая зависимость предполагалась марксизмом и с ним ассоциировалась. Здесь не всегда понимают, что опыт формальной школы и русской семиотики во многом противоположен французскому структурализму, который был естественным развитием марксизма с его метафорой базиса, который определяет видимую надстройку. Наоборот, русская филология начиная с Тынянова пыталась найти убежище от идеологического контроля в чистых, симметричных структурах и схемах. Из-за этого постструктуралистская ситуация кажется здесь особенно трудной. Возрождение интереса к тому, как литературный текст кодирует проблемы класса, расы или пола, — популярный предмет американских исследований, ассоциируемых с новым историзмом, — в России связывается с марксизмом, вызывая привычную аллергию. Отказ от геометрических схем, которыми московско-тартуские филологи защищались от внутренних сомнений и внешнего контроля, сам по себе не ведет ни к чему новому. Некоторое оживление придал интерес к запрещенному ранее предмету, русско-еврейским отношениям. В отношении ряда писателей, от Державина до Пастернака, такой интерес породил нетривиальные исследования.

Движение от текста в историю различимо у самого Юрия Лотмана, поздние работы которого теряют прежнюю «ученость», чтобы качественно рассказать о предмете. Развитие лотмановской «семиотики поведения» у Ирины Паперно продолжило ее психологокультурные, но не структурно-семиотические импликации. Паперно возрождает интересы Лидии Гинзбург, связывая их с подходами Фуко, и выстраивает новую генеалогию, которая обходит структурализм сбоку. В записных книжках Гинзбург виден острый, политически вовлеченный мыслитель, который то и дело исчезает в ее гладких текстах. Но даже формальная школа позволяла себе меньше репрессировать свою ангажированность, чем ее структурно-семиотические наследники. Перенесенная обратно в российский контекст усилиями Бориса Гаспарова и журнала Новое литературное обозрение, историзующая ревизия московско-тартуского наследства породила реакции в диапазоне от «этого не может быть никогда» до «мы всегда это говорили». Когда американские слависты конца века — Катерина Кларк, Уильям Тодд, Светлана Бойм, Эрик Найман — вернули занятиям русской литературой их политическое и человеческое содержание, они больше опирались на общефилологическую традицию и опыт деконструкции, чем на тартуское наследство.

Характерную эволюцию, или скорее серию революций, можно различить в книгах Игоря Смирнова. Его Порождение интертекста занималось анализами текстов, которые почти никогда не сопоставляются с жизненными реалиями. Исключением была психоаналитическая концепция героя, помещенная в конце книги как обещание нового подхода. Психодиахронологика реализовала это обещание, распространив аналитическое чтение на множество русских авторов, которым в обилии ставились индивидуальные и групповые диагнозы. Но Роман тайн «Доктор Живаго» противостоит обеим предыдущим книгам Смирнова. В отличие от Интертекста, Роман тайн полон внетекстовыми интерпретациями. В отличие от Психодиахронологики, эта книга Смирнова не замыкается в методе, но принципиально эклектична. С этим связано и еще одно интересное движение. Введение к Порождению интертекста заключало энергичный, порожденный советской ситуацией призыв к деидеологизации интертекстуального анализа [926] (этим была, в частности, мотивирована полемика Смирнова с самой идеологичной из теорий интертекстуальности, разработанной Хэролдом Блумом). В противоположность этому Роман тайн открыто и настойчиво идеологичен. Анализ направлен на выявление тех политических, философских и жизненных подтекстов, которые связаны с самыми важными из забот самого аналитика. В диалоге — в данном случае в диалоге Смирнова с Пастернаком — исследуемый автор превращается в героя. Знакомые слова противостоят новым изысканиям, сопротивляясь им, стимулируя их и вместе с ними складываясь в динамичный, драматургически развивающийся гипертекст.

926

«Дальнейшее развертывание теории интертекста может быть осуществлено только на пути ее деидеологизации» (Смирнов И. П. Порождение интертекста: (Элементы интертекстуального анализа с примерами из творчества Б. П. Пастернака) // Wiener Slawistischer Almanach. Sonderband 17, 1985. P. 18).

С этим интересно сравнить сходное — от структурной лингвистики к интертекстуальной филологии — движение другого слависта того же поколения, Александра Жолковского. Его биографические анализы принадлежат к самым неожиданным продуктам русской филологии последних лет [927] . Перечитывая «жизнь и творчество» любимых авторов, Жолковский выявляет в них неприятные смыслы, которые суммируются как психоисторические черты Homo Sovieticus. Блестящие текстуальные анализы конкурируют с чересчур сфокусированным, и потому однообразным, способом концептуализации. Экзистенциальную тревогу Зощенко филолог сравнивает с подобным же чувством у Фрейда и Кафки; при чем тут советский человек? Пастернаковский порыв братания и опрощения, который тонко исследует Жолковский, совсем не характерен для советской жизни; на деле мы встречаемся, я думаю, с рецидивом русского народничества, которое готовило большевизм, но отнюдь не наследовало ему. В мемуарных рассказах о бытовом поведении Ахматовой Жолковский выявляет микротехники власти, созвучные макростратегиям эпохи. Исследователь показывает Ахматову целенаправленным борцом за власть, Сталиным в юбке. Читая материалы об Ахматовой в обработке Жолковского, мы получаем более живой портрет воли к власти, чем читая историков сталинизма. Это и понятно: окружение Сталина не умело и не хотело записывать его словечки, жесты, манеры так, как это записало окружение Ахматовой. Но читатель Жолковского остается в недоумении по поводу того, как все это соотносится с поэзией Ахматовой. Анализ сосредоточен на жизненном поведении Ахматовой и почти не касается ее текстов. Биографическая реконструкция стала жить своей интересной жизнью, но не привела к реконтекстуализации творчества. Другим неиспользованным шансом для осмысления властных стратегий Ахматовой является, как мне кажется, гендерная перспектива. Для Жолковского борьба советского интеллигента более очевидна, чем борьба советской женщины. Читая Ахматову, он подчеркивает первую и игнорирует вторую. Стоит перечитать Жданова, чтобы убедиться в том, сколь важной мишенью атаки и, соответственно, ресурсом для обороны был пол Ахматовой.

927

Жолковский А. Страх, тяжесть, мрамор (из материалов к жизнетворческой биографии Ахматовой) // Wiener Slawistischer Almanach. 1995. № 36. P. 119–154; Он же. К переосмыслению канона: Советские классики-нонконформисты в постсоветской перспективе // Новое литературное обозрение 1998 № 29. С. 55–70.

Историзация требует временной перспективы. Задача реконтекстуализации чаще встает и понятнее решается применительно к далеким эпохам, чем к совсем недавним. О последних читатель имеет интуитивные представления, и исследователь волен работать с историей, ее не эксплицируя. Примерно так же обрубают свои контексты сами авторы. Оставшись сама по себе, биографическая герменевтика тяготеет к психоанализу и рискует новым попаданием в его классические ловушки. В случае из недавней практики Бориса Парамонова мы наблюдаем, как читатель пытается перейти к историческому поведению, используя в своей диагностике исключительно анализ текста. Реальное действие — самоубийство Цветаевой — исследователь объясняет чувством вины за событие, о котором прочел в ее стихах: инцестуозный акт с сыном [928] . Исследователь колеблется между предположением, что такой акт был реализован в жизни, и другой гипотезой, что сама фантазия о нем могла породить чувство вины. В попытке найти это неустойчивое равновесие аналитик повторяет стратегию самого Фрейда. Согласно теориям последнего, невроз может быть причинен как реальным событием, например инцестом, так и фантазией о событии; но в последнем случае теория становится нефальсифицируемой, чем воспользовались поколения критиков.

928

Парамонов Б. Солдатка // Парамонов Б. Конец стиля. СПб.: Аграф. 1997. С. 278–295.

Любая сильная теория вынуждена заключать компромиссы с реальностью. Так, основатели формальной школы, начав с отрицания индивидуального опыта, один за другим писали биографии. Так, гораздо более тонкий Лотман завершил поиск «кодов», безлично осуществляющихся в текстах и в жизни Пушкина, допущением того, что личность относится к кодам собственного творчества как к материалу, который нужно преодолеть [929] . Отсюда близко до понимания личности как самоформирующегося (self-fashioned) субъекта, всякий раз заново выбирающего свои инструменты среди доступного культурного материала: ницшеанское понимание, обогащенное прагматизмом Джеймса и заостренное Фуко, но дошедшее до филологического осуществления только в недавних работах Гринблатта.

929

Лотман Ю. Александр Сергеевич Пушкин: Биография писателя (предисловие к польскому изданию) // Лотмановский сборник. М.: ИЦ-Гарант, 1997. Т. 1. С. 86; анализ этой формулы см.: Bethea D. Realizing Metaphores: Alexander Pushkin and the Life of the Poet. Madison: University of Wisconsin Press, 1998 P. 130.

Фрейд и Лотман ничем не сходны между собой, кроме умения довести свою мысль до последнего конца, — а дойдя до него, искать новые мысли. Действительно, задача анализа не в том, чтобы слить реальность с фантазией; этим занимаются сами пациенты, авторы, тексты. Задача анализа в том, чтобы разграничить текст и реальность и на этой основе увязать их друг с другом, восстановить их контакт: разница примерно такая же, как между засыпкой потока — и строительством моста.

Конец архива

Если История видится как текст, то истории пишутся как все новые его чтения. Буркхардт сказал, что история — это то, что одно время замечает в другом; Тынянов сказал, что «каждая эпоха выдвигает […] прошлые явления, ей родственные, и забывает другие» [930] . Для Белинского и Лотмана русской энциклопедией был Онегин; я нашел ее в Сказке о золотом петушке. Это не значит, что я пользуюсь вовсе другими процедурами или что моя работа подлежит другим критериям. Каждое поколение имеет свою историю; но оно продолжает читать старые книги, хоть и делает это по-новому. В этом смысле история продолжается — все та же, в новых чтениях, которые сами входят в историю. На нее нет привилегированной точки зрения, которая бы находилась вне истории и у которой не было бы своей истории. На такую перспективу претендовали многие начиная с автора Апокалипсиса. 20-й век был особенно богат авторами, которые верили в свои тексты как Архимедовы силы, способные передвинуть мир, стоит только найти точку опоры. На пороге 21-го века лучше вспоминать другую легенду о том же герое: как он сидел в ванне и восклицал Эврика! созерцая собственную повседневность.

930

Тынянов Ю. Архаисты и новаторы. Л.: Прибой, 1929. С. 12.

Популярные книги

Para bellum

Ланцов Михаил Алексеевич
4. Фрунзе
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
6.60
рейтинг книги
Para bellum

Найди меня Шерхан

Тоцка Тала
3. Ямпольские-Демидовы
Любовные романы:
современные любовные романы
короткие любовные романы
7.70
рейтинг книги
Найди меня Шерхан

Архил...?

Кожевников Павел
1. Архил...?
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Архил...?

Табу на вожделение. Мечта профессора

Сладкова Людмила Викторовна
4. Яд первой любви
Любовные романы:
современные любовные романы
5.58
рейтинг книги
Табу на вожделение. Мечта профессора

Чужой ребенок

Зайцева Мария
1. Чужие люди
Любовные романы:
современные любовные романы
6.25
рейтинг книги
Чужой ребенок

Страж. Тетралогия

Пехов Алексей Юрьевич
Страж
Фантастика:
фэнтези
9.11
рейтинг книги
Страж. Тетралогия

Возвращение Безмолвного. Том II

Астахов Евгений Евгеньевич
5. Виашерон
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
рпг
6.30
рейтинг книги
Возвращение Безмолвного. Том II

Лисья нора

Сакавич Нора
1. Всё ради игры
Фантастика:
боевая фантастика
8.80
рейтинг книги
Лисья нора

Темный Лекарь 4

Токсик Саша
4. Темный Лекарь
Фантастика:
фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Темный Лекарь 4

Законы Рода. Том 6

Flow Ascold
6. Граф Берестьев
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Законы Рода. Том 6

Титан империи 2

Артемов Александр Александрович
2. Титан Империи
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Титан империи 2

Лорд Системы 4

Токсик Саша
4. Лорд Системы
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Лорд Системы 4

70 Рублей - 2. Здравствуй S-T-I-K-S

Кожевников Павел
Вселенная S-T-I-K-S
Фантастика:
боевая фантастика
постапокалипсис
5.00
рейтинг книги
70 Рублей - 2. Здравствуй S-T-I-K-S

Я еще не барон

Дрейк Сириус
1. Дорогой барон!
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Я еще не барон