Том 1. Солнце мертвых
Шрифт:
Он высказывал ей – не ей, он приводил в порядок то, чем жил эти дни, встревоженный и смятенный.
В ночь приезда он написал Наташе письмо. Теперь он жалел об этом. Там он высказал только личное. А потом, пережив ночи без сна, он жалел, что не сказал ей так, как надо было сказать… Но разве она поймет! Надо пережить страшно много и видеть страшное и мучением выковать. Нет, она не поймет, у ней очень маленькие глаза.
Он подошел к сирени и вгляделся в белые крестики. Как чудесно! И в этом какое огромное, творческое и живое!
…Да, хорошо смотреть большими глазами…
А все эти дни перед
Па вторую ночь по приезде он вышел в сад. Сад шел под горку, любимый отцовский сад, когда-то лелеемый. На луговинке, которую Сушкин помнил ребенком, отец насаживал березок. Над ним все смеялись – почему же не яблонь. Но он, нерасчетливый человек, тоже смеялся: «А вот будет у нас со временем, – говорил он, – чудесная березовая роща. Будут прилетать птицы. Птицы березы любят». И так вышло. Поднялись березы, теперь они уже хорошо шумели весной, и солнце в них так нежно играло к вечеру. Тогда весь сад становился светло-розовым и прозрачным, пели малиновки и чижи, и неизвестная птичка прилетала высвистывать приход ночи. И все потом говорили: как чудесно! И вот на вторую ночь по приезде Сушкин вышел в березовую рощицу. Тучи сползли, подморозило, и загорелись звезды. Он остановился в березах и поглядел к речке. «Почему же там свет?» – удивленно подумал он. За березами далеко в поле стлался нежный голубоватый свет. Там всегда было темно, к речке, а теперь какой тихий свет! Он долго смотрел, не понимая, откуда свет. Сузил глаза, чтобы еще нежней видеть. И вдруг он увидел Наташу, несравнимо-прекрасную, которую никогда не видал раньше. Потом пропала она, но свет остался.
И не раз выходил Сушкин в березовую рощицу ночью, чтобы увидеть свет и в этом свете несравнимо-прекрасную, несбыточную Наташу. Был все тот же голубоватый свет, но не было никакой Наташи. Он напрягал всю силу воображения, но не мог вызвать даже и прежнего облика.
Теперь, вспомнив про свет, спросил:
– Да, вот что… Ночью я видел свет в поле, там… удивительно, нежный, голубоватый… Что это за свет странный?
– А это завод там теперь… готовят снаряды. Там был старый завод Скворцовых… кажется, лечильная мастерская. Косы и серпы делали.
– Ах, вот что!
Теперь он вспомнил. Далеко в поле, к речке, стояли каменные сараи без крыш – заброшенный старый завод. В детстве часто ходил он туда с мальчишками и раскапывал в мусоре звонкие куски стали. Так вот откуда голубой свет! Самый обычный свет дуговых фонарей, ослабленный березовыми стволами. «А Наташа?! – подумал он. – И ее нет другой, особенной?.. Но почему же я ее видел?»
Посмотрел на цветы.
…Если бы она могла быть такой! Но я видел ее такой! И она может быть.
Наконец, вышел из дому, побывал у знакомых. Все говорили:
– Вы, должно быть, очень устали!
Прошелся по городку. Прошел и по тихому переулку, где под белыми шапками спали вишневые деревья. Спустился к мосту. Черная полынья никогда не замерзающей речки была не черная, а бурая с синим и красным отсветом от красилен. И лед по бережкам был цветной. Сушкин поглядел на эту отравленную
– Сердешные вы наши… защитники… – жалостливо сказала проходившая с тяжелым мешком баба.
Сушкин оглянулся. Оглянулась и баба, остановилась и опять пожалела:
– Родимые вы мои, родимые… Господи-Батюшка…
Покачала головой и пошла. Сушкин смотрел, как она подымалась в гору, на Каменку, придавленная мешком.
Какие-то особенно светлые, должно быть, выплаканные глаза были у этой бабы. Так и остались в памяти эти жалеющие глаза.
«Если бы хоть за них и за все это… за видимое? – подумал он о войне. – Но разве этим-то будет лучше?!»
…Уж страдать, так за это, за видимое, а не за какую-то там Справедливость, для какого-то Равновесия. Шеметов и не пустит этих к Великим Весам… там мировое взвешивают!
Вспомнил тоску шеметовских глаз и подавил усмешку.
…Нет, он-то и пустит. У него и про самоедского ребенка припасено. Вот Грушка не пустит. Грушка про маленькое, про свое больше, а он пустит. Он всех бы учел, если бы ему дали править Весами… все бы свесил и вымерил… Какой бы это был чудный смысл, если бы за все это! А не за икру, не за какие-то там давнишние непокрытые обиды… Провалились обиды… и к черту, их, к черту!
– К черту! – злобно сказал Сушкин, посмотрев в грязное небо. – Как же ты посмеялась так… Наташа!
Ехали подводы с хлопком, как и ночью. Ругались на мосту возчики, не желая слезать.
Сушкин пошел по Каменке, не видя никакой цели, чтобы только убить ненужное теперь время. Дошел до евсеевского дома, особенно грузного в сереньком свете дня, ободранного и гнилого по водостокам. За вспотевшими окнами белели лица детей, ползли по стеклам маленькие руки. Сушкин вспомнил: «насыпано их тут!» Пошел к площади, зашел в бакалейную лавку Евсеева и велел завернуть пряников и конфет.
– И пошлите сиротам, на Каменку.
Вышел и увидел на углу площади молодого солдата на костыле, безногого. И дал рубль.
…Если бы во имя тебя, Наташа!
Но та, о которой он думал, была в его мыслях не та Наташа, не прежняя, а совсем другая, которую он хотел бы носить в себе. Где-то она была, но где?
…Но как это хорошо – делать! – сказал он себе, думая о рубле и покупке. – И это должно как-то уравновеситься и не может пройти бесследно. Да тут и реальное. Дети порадуются, и солдат порадуется…
Приехал, наконец, Жуков.
– Ну… съездил?..
– Так точно, ваше благородие! – сказал Жуков и оглядел сапоги.
Все дни, оставшиеся до отъезда, сидел Жуков на ступеньке крыльца и строгал палочки, все строгал и строгал – только летели белые стружки. И Сушкину все казалось, что Жуков не просто строгает, а отбрасывает свои мысли.
Накануне отъезда вечером Сушкин сидел в комнате матери и смотрел, как укладывает она его вещи. Она все задумывалась, все что-то отыскивала глазами, забывая и вспоминая, что еще было нужно. И опять, как и в ночь приезда, она долго держала в руке маленький портфельчик с Евангелистами.