Том 1. Солнце мертвых
Шрифт:
Но никак не мог представить капитана за этим столом, – серенького, с заплатанными локтями, с жалующимися на боль глазами.
…Тут все больше, которые широко умеют, которым нет никакого дела ни до каких там «ликов». Наел себе лик – и прав. И, может быть, даже по-шеметовскому «масштабу» очень нужен для каких-то там «выкладок» – для «мяса» и для «гвоздей». А пока воюет себе по-своему храбро и с толком. И он приедет сюда с Наташей… Вот Жуков никогда не приедет и Чирков…
Тут Сушкину вспомнился веселый Чирков, первый нумер, которому оторвало ноги и который все просил пристрелить. Толстяк
Толстяк даже нежно взглянул на Сушкина, подморгнул и – этого уж никак не ждал Сушкин – вежливо и будто в привет и даже заискивающе кивнул ему и будто даже чуть приподнялся. Как-то неопределенно вышло, и Сушкин не позволил себе принять привета. «Это он расчувствовался с икры и хотел бы поприветствовать армию», – подумал Сушкин и вспомнил лавочника Евсеева, которому покойный отец задолжал, и на расплату с которым Сушкин выслал за этот год около тысячи. Этот Евсеев, – как его не хватил удар! – когда отправляли солдат из города, громче других кричал – братцы родные! – и все бежал рядом и потрясал картузом: «Братцы-то – братцы, а со всех получить».
Но толстяк и на самом деле хотел что-то сделать и почему-то смутился. Это заметила и дама. Она обернулась и окинула Сушкина изучающим взглядом. Он тоже изучающе холодно посмотрел на ее тронутое искусством лицо, более тонко тронутое, чем у пряничной продавщицы, и сказал бы, если бы мог сказать: «пряничками торгуешь?» И поднялось раздражение. Не для этих же и он, и капитан Грушка, и Жуков, и милый Шеметов, и все, а они, пожалуй, думают, что за них.
…Конечно, за что-то безмерно большее… Или уж лучше за маленькие счастья… Пусть лучше за маленькие, как Грушка за своего Котика и за всех маленьких. Пусть там как-нибудь уравнивается, но только не для икры, не для… Нет, брат, не для тебя… Хоть ты, пожалуй, и воображаешь… – дерзко смотря на сияющее круглое лицо толстяка, подумал Сушкин. – Хоть ты и пристегнут очень удобно ко всему этому… Но только, голубчик, это распределится… и не на Великих Весах, а…
Толстяк схлебывал что-то с ложечки.
Сушкин положил ландыш в бумажник, расплатился и вышел. Увидал с подъезда красные и белые цветы за окном, подумал: «хороши они в солнечный день!» И хотя день был не солнечный, он его вызвал: вызвал куртину маков и махровой гвоздики в саду Петровых, белую Наташу, опутавшуюся цветным серпантином, в именины сестры, одиннадцатого июля, вызвал синее небо и белую ромашку с конфетной коробки. Вошел в магазин и отдал тридцать рублей за корзинку ландышей и деревцо белой сирени.
– Только получше укутайте, мне в дорогу.
Темный был городок под темным небом, и хлестало из этой тьмы мокрыми хлопьями. Клетками частых окон светились в мути корпуса фабрик. За ними было черно. Гарью и кислотой понесло от химического завода. У моста, с чернеющими полыньями, запрудили дорогу высокие подводы с хлопком, и пришлось подождать, пока они проползали в криках.
Сушкин глядел на полопавшиеся с натуги кипы, – и не грязные кипы были перед глазами, а светлое
…Столько надо сказать, что за этот год пережито! И про Шеметова, и про милого капитана… А ему еще долго ехать!
На Мироноснцкой улице Сушкин велел остановиться. Высокие окна особняка, с высокими елями в палисаднике, были освещены, и в одном из них он заметил знакомый облик. Даже зазвенело в пальцах.
– Здоровы?.. Наталья Ивановна? – спросил он отворившую горничную.
– Натальи Ивановны нет… – сказала горничная, не Паша. – Они в Ташкенте теперь…
– В Таш…кенте?! – не понял Сушкин.
– Да уж с месяц уже будет, как уехали… Ольга Ивановна дома.
Не понимая, Сушкин вошел в переднюю и увидел Ольгу Ивановну. По-особенному она на него взглянула – показалось ему.
– Вы?! Вот неожиданно… – сказала она, и по этому восклицанию, и по выражению лица ее Сушкин понял: что-то случилось.
– Входите же…
Он снял шинель, путаясь с шашкой, и прошел за Ольгой Ивановной в малиновую гостиную, с чугунным литьем на столиках и камине, с кудрявым ковром, на котором по-прежнему дремал Бретто, едва видный в слабом свете из зала. Сушкина охватила мучительная тоска, когда он вошел в гостиную.
– Наталья Ивановна… в Ташкенте?
Ольга Ивановна сказала:
– Сейчас я вам все объясню… Луша, зажгите огонь.
Сушкин сел, заставляя себя быть твердым, и ждал, пока горничная возилась с лампой. Ольга Ивановна была все та же, вялая и бескровная, «лимфа», как ее шутливо называла Наташа. Она все так же куталась в пушистый платок, и Сушкину показалось вдруг, что все это шутка, как это бывало раньше, и что она сейчас улыбнется и скажет медлительно и певуче: «ну, конечно, до-ма… где же ей быть!»
Но Ольга Ивановна с грустным лицом сказала:
– А Ната в Ташкенте… Она вышла замуж.
– Вы шутите… – и по ее лицу понял, что она не шутит.
– Вот уже скоро месяц.
Он не мог ничего сказать, он только помял ладони и оглянул комнату. Ольга Ивановна повела зябко плечами.
– Так случилось… Ната считала себя свободной… Но как вам больно!
– Да, конечно… – сказал Сушкин, ничего не соображая.
– Конечно, она знала ваше чувство… – продолжала Ольга Ивановна, словно хотела предупредить, что сейчас скажет Сушкин, – но… она не могла написать. Ведь вам и так нелегко там…
– Да, конечно… – сказал Сушкин растерянно, – но лучше бы!
– Что же делать, так уж, видно, судьба… Ей уже двадцать два года, а…
Он понял, что она хотела сказать.
– А на войне все может случиться… – сказал он с горечью. – Так… За кого же?!
– Вы его знаете… Иванов, агроном. Товарищество наше поручило ему хлопковые плантации в Ташкенте.
Наступило тягостное молчание.
– Ну… передайте вашей сестре… – сказал, подымаясь, Сушкин и не мог найти слова. – Да… так все непрочно в жизни… – повторил он неожиданно для себя слова капитана Грушки. – Зато теперь… прочно!