Том 1. Здравствуй, путь!
Шрифт:
Подъехал Калинка, по-театральному, заранее обдуманно приподнял шляпу и объявил:
— Бычки сложены. Примите рапорт!
Елкин глянул в бумажку, громко именуемую рапортом, предложил Калинке сигару (сам он бросил курить, а сигары хранил для угощения) и спросил:
— Вы не потеряли еще интерес к каменным мостам?
— Я не понимаю… — Калинка начал жадно сосать сигару. — К чему вспоминать мертвецов?!
— Ваши мертвецы воскреснут. Пойдите к Широземову, возьмите документы и поезжайте на Джунгарский. Там вы будете строить мост!
— Простите, как я должен понимать?
— Будете строить мост. Каменный.
Калинка испытующе оглядел старика, понял, что он не шутит, попрощался и поехал к Широземову. К вечеру он был на Малом Сары, пришпоривал худую лошадь, бегущую досадно лениво и орал песню за песней: «Из-за острова на стрежень…», «Маруся отравилась…».
Сильно постучали в окно, и Оленька, расшлепнув о стекло свой нос в смешную пузатую колбу, спросила:
— Можно повидаться? Нас двое. А может быть, ты, папочка, оденешься и погуляешь с нами? Такая теплынь, и такая кругом полынь… Я задыхаюсь, я не перенесу этой прелести.
Елкин оделся потеплее и вышел. Он не доверял степным ночам и еще больше не доверял Оленьке, с приездом Ваганова начавшей воспринимать все как прелесть и великолепие.
— Что же вы чуждаетесь меня?! — упрекнул он молодежь. — Ни вчера, ни позавчера…
— Все гуляем да рвем цветы. Оборвали половину степи. — Оленька утаила, что они не столько гуляли, сколько целовались. — А тебе, папочка, сегодня в парткоме и рабочкоме присудили красный трудовой орден знамени. Тебе и Гусеву. Уже послали телеграмму в главное управление. — Она схватила Елкина за руку, крепко пожала ее. — Папочка, какой ты герой получился! Поздравляю!
— Не торопись, Оленька, производить в герои: героев, как цыплят, по осени считают.
— Верно, присудили и телеграмму послали. Я сама видела.
— До ответной подождем поздравляться. Не то можно людей насмешить.
Шли степным, полынным берегом Айна-Булака. Оленька и Ваганов впереди, Елкин сзади; они негромко, для себя переговаривались, он молчал и старался не слушать. Оленька приостановилась, подождала Елкина.
— Я поеду к нему, вот отпразднуем смычку, и… Ты, папочка?
— Я что же? Мне нужно лечиться.
— Ты не будешь осуждать меня, приедешь к нам? У нас там две комнаты. Мы тебе уступим с окном на реку.
— Ладно, ладно.
— Нет, ты скажи! Ты же родной мне. Ты же меня не шутя принял в дочери?
Вместо ответа Оленьке старик подозвал Ваганова и спросил:
— Где вы думаете работать после смычки?
— Я остался бы в Тянь-Шане. Как Оленька. Если… то… Одному мне одинаково где ни быть, всюду будет плохо. Тянь-Шань… Я так крепко привязался к нему.
— Тогда, конечно, Тянь-Шань. — Елкин высвободил руку из рук Оленьки, сказал: — Я вам больше, надеюсь, не нужен? — и повернул к дому.
Вечером двадцать первого апреля Елкин и Фомин отслушали последние доклады о полной готовности участка к приему укладочных городков и вышли на площадь.
— Мне как-то не верится, что мы построили дорогу, — проговорил Елкин, протягивая руку к лоснящимся, будто ошкуренным горам. — Пред этой голью моя мысль — мутится. Это же, мой дорогой, эта
Как бы желая доказать реальность всего происшедшего, Широземов поднялся на новенькую трибуну и нажимом каблука попробовал прочность настила, потом кивнул на ряд белобрысых, тоже новеньких телеграфных столбов и сказал:
— Весело гудят.
Из темной пасти Огуз Окюрген выехали два верховых казаха, за ними с глухим шумом выползла ленивая светло-рыжая волна баранов, точно волна пива, и начала подступать к городку; с другой стороны из-за увала выдвинулись горбы верблюжьего каравана, совсем поблизости с надрывной грустью журавлиного перелета закурлыкали несмазанные арбы.
Степь узнала, что южные рельсы скоро «пожмут руку» северным, и двинулась на дорогу. Она шла всю ночь с дыханием тысячных гуртов, напоминающим шум взволнованного моря, с хлопаньем бичей, с ревом требующих отдыха верблюдов, с плачем напуганных сновидениями и явью младенцев, с криками пастухов и наездников, подобными лошадиному ржанью.
Шли Каратал и Чу, Балхаш и Иссык-Куль, разъединенные многими днями степной гоньбы, и раздвигали небосклоны своих юрт на бесплодном, никогда не ласкавшем глаз скотовода урочище Айна-Булак. Дымы кизячных костров и темные гривы лошадей поглотили светлость лунной ночи. Запах бараньей шерсти и людских тел, запакованных в овчинные штаны и чапаны, отравил ветры, несущие свежесть Джунгарских высот и сладкую горечь степных трав.
Елкин бродил в тесноте становища. Перед ним мелькали жесткие и одновременно простодушные лица наездников, седла в серебряных, померкших от древности наборах, туго сплетенные, пробивающие конскую кожу плетки, белые чалмы старух, ватная рвань, прикрывающая ребятишек.
— Восстание истории, — бормотал инженер и внимательно вглядывался в черты минувшего, сбереженные недрами непроходимых песков.
Широземов, Козинов, Гусев и многие другие, одурев от духоты и гула, старались разместить и приветить своенравную гостью пустыню. Елкин слышал их крики, уговоры, знал, что нужно помочь им, но не мог оторваться для текущих забот от охвативших его дум. Ему повстречался растрепанный, взбудораженный Широземов.
— Черт знает что такое, — забьют всю площадь. Им указывают места, а они прут как попало. Мои ребята с ног сбились.
— Пусть их, пусть, дайте им! Завтра отодвинем. Последняя ночь, дайте!
— Надо было раньше выставить кордоны. Вот бывает, не догадался, — жалел Широземов.
— Зачем кордоны? Дайте!
— Они могут задержать укладку. Растопчут насыпь и…
— Дорогой мой, все это, — Елкин показал на становище, — живет последнюю ночь, завтра начнется другое, перелом истории. И пусть она, эта обреченная на слом жизнь, ведет себя как хочет!
Старик оставил удивленного Широземова и снова пошел по табору. Он заползал в юрты, осматривал узоры ковров, кошм, древнюю с арабскими надписями посуду, странной формы и непривычного звука музыкальные инструменты. В одной из юрт наткнулся на Ваганова и Оленьку, сидевших в кругу казахов и громко хохочущих.