Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936
Шрифт:
— Что, мне молиться на себя нужно? Я не поп.
— Разве попы на себя молятся?
— Ну, кто ещё? Барышни молятся?
Но после этого стал писать более ярко и менее сдержанно о себе.
Был он своеобразно красив, особенной, не сразу заметной красотой.
Сидит передо мной сильный, ловкий человек в костюме бойца Красной Армии, а я вижу его рабочим, разносчиком куриных яиц, фаэтонщиком, щёголем, князем Дадешкелиани, безумным человеком в кандалах, — безумным, который заставил учёных мудрецов поверить в правду его безумия.
Не помню, по какому поводу я упомянул, что у меня на Капри
— Знаю его — меньшевик! — сказал Камо и, пожав плечами, презрительно сморщив лицо, продолжал: — Меньшевиков не понимаю. Что такое? На Кавказе живут, там природа такая… горы лезут в небо, реки бегут в море, князья везде сидят, всё богато. Люди бедные. Почему меньшевики такие слабые люди, почему революции не хотят?
Он говорил долго, речь его звучала всё более горячо, но какая-то его мысль не находила слов. Он кончил тем, что, глубоко вздохнув, сказал:
— Много врагов у рабочего народа. Самый опасный тот, который нашим языком неправду умеет говорить.
Само собой разумеется, что больше всего хотелось мне понять, как этот человек, такой «простодушный», нашёл в себе силу и умение убедить психиатров в своём будто бы безумии?
Но ему, видимо, не нравились расспросы об этом. Он пожимал плечами, неохотно, неопределённо:
— Ну, как это сказать? Надо было! Спасал себя, считал полезным революции.
И только когда я сказал, что он в своих воспоминаниях должен будет писать об этом тяжёлом периоде своей жизни, что это надобно хорошо обдумать и, может быть, я оказался бы полезен ему в этом случае, — он задумался, даже закрыл глаза и, крепко сжав пальцы рук в один кулак, медленно заговорил:
— Что скажу? Они меня щупают, по ногам бьют, щекотят, ну, всё такое… Разве можно душу руками нащупать? Один заставил в зеркало смотреть; смотрю: в зеркале не моя рожа, худой кто-то, волосами оброс, глаза дикие, голова лохматая — некрасивый! Страшный даже.
— Зубы оскалил. Сам подумал: «Может, это я действительно сошёл с ума?» Очень страшная минута! Догадался, плюнул в зеркало. Они оба переглянулись, как жулики, знаешь. Я думаю: это им понравилось — человек сам себя забыл!
Помолчав, он продолжал тише:
— Очень много думал: выдержу или действительно сойду с ума? Вот это было нехорошо. Сам себе не верил, понимаешь? Как над обрывом висел. А за что держусь — не вижу.
И, ещё помолчав, он широко усмехнулся.
— Они, конечно, своё дело знают, науку свою. А кавказцев не знают. Может, для них всякий кавказец — сумасшедший? А тут ещё большевик. Это я тоже подумал тогда. Ну, как же? Давайте продолжать: кто кого скорей с ума сведёт? Ничего не вышло. Они остались при своём, я — тоже при своём. В Тифлисе меня уже не так пытали. Видно, думали, что немцы не могут ошибиться.
Из всего, что он рассказывал мне, это был самый длинный рассказ.
И, кажется, самый неприятный для него. Через несколько минут он неожиданно вернулся к этой теме, толкнул меня тихонько плечом, — мы сидели рядом, — и сказал вполголоса, но жёстко:
— Есть такое русское слово — ярость. Знаешь? Я не понимал, что это значит — ярость? А вот тогда, перед докторами, я был в ярости, — так думаю теперь. Ярость — очень хорошее слово! Страшно нравится мне. Разъярился, ярость!
И услышав — да, был такой бог — олицетворение творческих сил, — он засмеялся.
Для меня Камо — один из тех революционеров, для которых будущее — реальнее настоящего. Это вовсе не значит, что они мечтатели, нет, это значит, что сила их эмоциональной классовой революционности так гармонично и крепко организована, что питает разум, служит почвой для его роста, идёт как бы впереди его.
Вне революционной работы вся действительность, в которой живёт их класс, кажется им чем-то подобным дурному сновидению, кошмару, а реальная действительность, в которой они живут, — это социалистическое будущее.
Об избытке и недостатках
Мы шагали просёлочной дорогой среди полей, раздетых осенью, нищенски разрезанных на мелкие кусочки; озорничал неприятный ветерок, толкая нас в затылки и спины, хлопотливо собирал серые облака, лепил из них сизоватую тучу, по рыжей щетине унылой земли метались тени, шевеля оголённые кусты, как будто желая спрятаться в них. Когда мы были в полуверсте от небольшой деревни, туча вдруг рассыпалась мелким, но густым и холодным дождём.
— Бежим! — скомандовал мой спутник Григорий Иванович, длинный, тощий человек, с костлявым лицом угодника божьего; на его лице серой кожи, в морщинах глубоких глазниц и под кустиками седых бровей прятались маленькие, очень сердитые и докрасна воспалённые глаза. Он себя называл рядовым железнодорожного батальона, но гораздо больше был похож на дьячка, в общем же — «человек бывалый», битый, мятый, сильно огорчённый жизнью и приученный сердиться на все случаи. До деревни бежали мы во всю силу, но достигли её, конечно, мокрыми, точно утопленники. Попросились обсушиться в одну избу, которая посолиднее, в две, в пяток, но никуда не пустили на очень простом основании:
— Много вас, таких, шляется!
— Чтоб вам издохнуть, — пожелал домохозяевам Григорий Иванович.
А дождь буйствовал всё сильнее, мы прислонились под воротами большой избы с двором, покрытым тёсом, стоим, мокнем, и вдруг из дождя явился невысокий, коренастый мужчина, такой же сплошь облизанный дождём, как и мы.
— Вы чего тут жмётесь — весны ждёте? — спросил он весёлым голосом. Мне стало интересно, а вместе с тем и досадно, что в такую погоду человек шутит. В ответ на угрюмые слова солдата: «Никуда не пускают!» — он предложил:
— Айда ко мне!
Говорил он крикливо, как глухой, и весело, точно пьяный. Весёлость эта противоречила не только погоде, но и одежде мужика: на нём отрёпанный кафтан, одной полой его он прикрывал голову, под кафтаном — ситцевая рубаха неуловимого цвета, из-под рубахи опускаются портки синей пестряди, ступни ног — босые; мне показалось, что дождь вымочил его ещё более безжалостно, чем нас. Солдат спросил:
— А ты, хозяин, чего же гуляешь?
— В село ходил, к знахарке, недалеко, версты четыре, — охотно ответил он. — Девчоночка у меня чего-то занедужила. «Хозяин!» — усмешливо воскликнул он, сбросив полу кафтана с головы и обнаружив рыжеватые клочья, должно быть, очень жёстких волос, — даже дождь не мог причесать их. — Какой же я хозяин, драть те с хвоста? Хозяева в сапогах ходят.