Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936
Шрифт:
Широкоплечий, длиннорукий, он, видимо, был силач, шагал по цепкой грязи легко, быстро и всё спрашивал: кто мы, откуда, куда?
— Вот к тебе идём, — ответил солдат сразу на десяток вопросов.
— Пожалуйте, милости прошу, я — гостям рад, — сказал весёлый мужичок тоном человека, которому есть где принять, есть чем покормить гостей, и этот его тон заставил солдата насмешливо спросить:
— Выпил маленько?
— Непьющий. Не оттого, что тятя-мама запретили, а — душа не принимат. Даже запахом водочки недоволен я…
— Весёлый ты, — угрюмо заметил
— Слезой горя не смоешь. Лезьте через плетень, ближе будет.
Перелезли через плетень, вышли огородом на берег речки, в сажень шириною, соскользнули по взмыленной дождём глине к избёнке в два окна, без двора, с будочкой отхожего места среди зарослей картофельной ботвы. В пазах избы наляпана глина, солома на крыше взъерошена ветрами, прикрыта хворостом, хребет крыши пригнулся, как бы под тяжестью кирпичной трубы.
«Особнячок не из пышных, — подумал я. — Внутри, должно быть, тесно и грязно».
Переступив порог двери, мы очутились в маленьких сенях, и сразу стало понятно, что это — предбанник. На лавке у окна сидела старуха в холщовой рубахе; широко расставив голые ноги, цвета сосновой коры, она расчёсывала редким деревянным гребнем космы седых волос; при входе нашем взмахнула головой, точно испуганная лошадь, руки её ушли на колени, и она плачевно, испуганно заныла:
— Господи, царица небесная, что уж это? Опять ты, Егорша, привёл кого-то…
Шлёпнув на пол мокрый кафтан, Егорша хозяйственно и ласково заговорил:
— Не страдай, мамаша, не беспокой себя, прихорашивайся, знай, — женихи появились! Ну, прохожие, вы сбросьте лишнее здесь, а то — намочите в избе…
— Ну куда ты их денешь? — ныла старуха.
— Найдём место. Входите, гости. Старухи — они только ворчать способные…
— Эк, паяц! — вздохнув и безнадёжно качая головой, сказала старуха, а я попросил у Егорши разрешения повесить мокрую одежонку нашу на чердаке.
— Валяй! — одобрил хозяин.
Влезли мы на чердак, там дождь сечёт крышу, ветер шелестит соломой и хворостом, посвистывает, нашёптывает что-то горестное.
— Правильно ведьма назвала его — паяц, — ворчит в сумраке солдат, развешивая одёжу. — Да и жулик, должно быть. Жаль, чаю-сахару нет у нас, а то — самовар бы…
Сходя вниз, он предусмотрительно захватил с собой тяжёлую свою котомку. Внизу, в бане, было ещё более сумрачно, серые стёкла окна впускали в тесную комнатку неприятно тёплую муть тяжёлого запаха. Хозяин колыхался у стола, заправляя жестяную, маленькую лампу; посмотрев на гостей, он сказал:
— Один — вроде щуки, а другой похож на окуня. Ну, садитесь…
Из бани сделали жилую комнату очень просто: полок заменял полати, под полатями — нары и постель хозяев, на ней, в углу, уже совсем в темноте, кто-то шевелился. Печь приспособили для стряпни, подняв её под, а для житья на ней — сломали каменку. На шестке печи сидела кошка, нелюдимо сияли зелёные глаза, с полатей свешивалась и точно таяла в сумраке чья-то маленькая белая голова, в переднем углу, на лавке, под грудой тряпья дышало, тихонько всхрапывая, тоже что-то маленькое.
«Это — жизнь?»
— Ну, как будем жить? — спросил хозяин, точно подслушав мои мысли, и весёлый его голос заставил меня подумать, что стеснённый человек этот играет на удальство.
— Хорошо бы теперь чайку хлебнуть, — продолжал он, — да самовара нету у нас.
— Чаю, сахару тоже нет, — спокойно, сочным голосом дополнили из-под полатей.
— Это хозяйка моя голос подаёт, — объяснил Егорша. — А картошки не дашь, Палага?
— Картошек из-за дождя не успели нарыть.
— Так. Ну, — хлебца, соли дай. Хлеб да вода — богатырская еда.
— Тятя, — позвал с полатей тихий голосок.
— Эх вы, жители, — пренебрежительно сказал солдат.
— Не нравимся? — спросила хозяйка, выступая на свет и застёгивая кофту на груди. — Тогда — может, к другим пойдёте?
Вопросы её прозвучали не задорно, не обиженно, однако с явным чувством своего хозяйского достоинства. Я обозлился на солдата, а он, должно быть, испугался, что выгонят нас в дождь и в ночь. Он был скупой человек, но тут, смягчив свой деревянный голос, примирительно сказал:
— Ты, хозяйка, не беспокойся, еда у нас есть.
Нахмурив тёмные брови, женщина задумчиво посмотрела на солдата, на меня.
— Ну, вот и поешьте, — разрешила она равнодушно и, пройдя в передний угол, наклонилась там, разбирая тряпьё. Была она небольшая, плотненькая, на круглом, красноватом лице под высоким и выпуклым лбом серьёзно светились овечьи глаза, широко расплывшиеся нос и толстые губы делали её лицо некрасивым, но было в нём — в глазах её — что-то приятное, заставившее подумать: «Не глупая». И в лице и в её фигуре заметно было нечто общее с мужем; Егорша тоже светлоглазый, курносый, скуластый, беззаботно курчавая бородка не придавала его лицу особенного мужества. Стоя в углу, около печи, он говорил:
— Куда же ты, Яшук, сикаешь? Ты, брат, мимо лохани, не слышишь?
Белоголовый, тощенький мальчик слабо сказал что-то, но слов его не слышно было за словами отца.
— Вот, прохожие, у парня — глаза мокнут, вроде бы гниют. Не знаете средства против глаз? Мокнут и мокнут, — что ты будешь делать!
— В больницу вези, — посоветовал солдат.
— Возить нам — не на чем. Мы, брат, сами возим желающих, — говорил Егорша, помогая сыну влезть на полати. — В больницу я его водил даже три раза. Капали ему капли в глаза, промыванье дали — не помогло! Нет, не помогло, — повторил он и впервые тяжко вздохнул, наблюдая, как солдат вынимает из котомки половину буханки солдатского хлеба, куски пирога. — Нет, уж я так думаю: положено ему ослепнуть. Вот и девчоночка тоже — горячка у неё четвёртые сутки. Простудилась, хрипит… как она там, Палага?