Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936
Шрифт:
— Он рассердился, покраснел.
— «Ничего не жалко! Может быть, просто бедные люди. Какое им дело? Зачем тут гуляют? Я не один бросал бомбы; ранить, убить могли».
— Его поведение в этом случае дополняется и, может быть, объясняется другим: где-то в Дидубе он выследил шпиона, схватил его, прижал к стене и начал убеждать: «Ты — бедный человек? Зачем служишь против бедных людей? Тебе товарищи богатые, да? Почему ты подлец? Хочешь — убью?»
— Человек не пожелал, чтоб его убили, он оказался русским рабочим из батумской
Самый изумительный из его подвигов — гениальная симуляция, которая ввела в заблуждение премудрых берлинских психиатров. Но искусная симуляция не помогла Камо, правительство Вильгельма II всё-таки выдало его жандармам царя, и, закованный в кандалы, отвезённый в Тифлис, он был помещён в психиатрическое отделение Михайловской больницы. Если я не ошибаюсь, он симулировал безумие в течение трёх лет. Его бегство из больницы в Тифлисе — тоже фантастический фокус.
Лично с Камо я познакомился в 20 году, в Москве, в квартире Фортунатовой, бывшей моей квартире на углу Воздвиженки и Моховой.
Крепкий, сильный человек, с типичным лицом кавказца, с хорошим, очень внимательным и строгим взглядом мягких, тёмных глаз, он был одет в форму бойца Красной Армии.
По его осторожным и неуверенным движениям чувствовалось, что непривычная обстановка несколько смущает Камо. Сразу стало понятно, что расспросы о революционной работе надоели ему и что его целиком поглощает другое. Он готовился поступить в военную академию.
— Трудно понимать науку, — огорчённо говорил он, шлёпая, поглаживая ладонью какой-то учебник, точно лаская сердитую собаку. — Рисунков мало. Надо делать в книгах больше картинок, чтобы сразу видно было, что такое дислокация. Вы знаете, что это такое?
Я не знал, а Камо смущённо улыбнулся, сказав:
— Вот видите…
Улыбка была беспомощная и какая-то детская. Эта беспомощность была хорошо знакома мне: я в юности тоже часто испытывал её, постигая словесную мудрость книг. Понятно было мне и то, как, должно быть, трудно одолевать сопротивление книги смелому практику, для которого служба революции прежде всего — дело, творчество новых фактов.
Это при первой же встрече с Камо вызвало у меня горячую симпатию к нему, а чем дальше, тем более он поражал меня глубиной и точностью его революционного чувства.
Совершенно невозможно было соединить всё, что я знал о легендарной дерзости Камо, о его сверхчеловеческой воле, изумительном самообладании, с человеком, который сидел передо мной за столом, нагруженном учебниками.
Невероятно, что, пережив такое длительное напряжение сил, он остался таким простым, милым товарищем и сохранил душевную молодость, свежесть, силу.
Он ещё не изжил в себе юношу и юношески романтично был влюблён в хорошую женщину, хотя и не блиставшую красотой,
О своём романе он говорил с тем лиризмом страсти, который доступен только здоровым, сильным и целомудренным юношам:
— Она замечательная! Доктор, понимаешь, и всё знает, все науки. Она приходит с работы и говорит мне: «Что такое? Не можешь понять? Так это очень просто». И верно! Очень просто! Ах, какой человек!
И, рассказывая о романе своём словами иногда смешными, он делал неожиданные паузы, трепал руками густые, курчавые волосы на голове и смотрел на меня, молча спрашивая о чем-то.
— Ну, и что же? — поощрял я его.
— Вот видишь как… — неопределённо сказал он, и нужно было долго допрашивать его, чтоб услышать наивнейший вопрос:
— А может быть, не надо жениться?
— Почему?
— Знаешь — революция, учиться надо, работать надо, враги кругом, — драться надо!
И по нахмуренным бровям, по суровому блеску глаз ясно было, что его сильно мучает вопрос: а не будет ли женитьба изменой делу революции? Было странно, немножко комично и как-то особенно трогательно, что юношеская сила и свежесть его чувства мужчины не совпадает с его могучей энергией революционера.
С такой страстью, как о своей любви к женщине, он говорил о необходимости поехать за границу, работать там.
— Просил Ильича: «Отпусти, я буду за границей полезный человек!» — «Нет, сказал, учись!» Ну, что ж? Он знает. Такой человек! Смеётся, как ребёнок. Ты слышал, как смеётся Ильич?
Улыбнулся ясно и снова потемнел, жалуясь на трудности постижения военной науки.
Когда я расспрашивал его о прошлом, он неохотно подтверждал все необыкновенные рассказы о нём, но хмурился и мало добавлял нового, незнакомого мне.
— Глупостей тоже много делал, — сказал он однажды. — Напоил одного полицейского вином, смолой башку ему намазал, бороду намазал. Знакомый был. Спрашивает меня: «Ты вчера чего в корзине носил?» — «Яйца». — «А какие бумаги под ними?» — «Никаких бумаг!» — «Врёшь, говорит, я видел бумаги!» — «А что ж не обыскал?» — «Я, говорит, из бани шёл». Вот глупый! Рассердился я — зачем заставляет меня врать? Повёл его в духан, напился он там пьяный, намазал ему. Молодой я был, озорничал ещё, — закончил он и сморщил лицо, точно отведав кислого.
Я стал уговаривать его писать воспоминания, убеждал, что они были бы крайне полезны для молодёжи, не знакомой с технической работой. Он долго не соглашался, отрицательно встряхивал курчавой головой.
— Не могу. Не умею. Какой я писатель — некультурный человек?
Но согласился, когда признал, что воспоминания его — тоже служба революции, и, вероятно, как всегда в жизни своей, приняв решение, он тотчас же взялся за дело.
Писал он не очень грамотно, суховато и явно стараясь говорить больше о товарищах, меньше о себе. Когда я указал ему на это, он рассердился: