Том 2. Два брата. Василий Иванович
Шрифт:
Маленькое создание, очутившееся в большом старом доме, не смягчило очерствевшего сердца тетки. Молчаливая, суровая, набожная и озлобленная, вечно подозрительно поглядывавшая серыми острыми глазами, часто зажигавшимися зловещим огоньком, она внушала страх не только ребенку, но и всем в доме. Ее боялись и ненавидели. Эта старая девица была одной из жестоких помещиц, так что после одного уж слишком жестокого истязания, совершенного ею над горничной, имение ее чуть было не взяли в опеку, но благодаря ее связям дело было замято. В околотке ее иначе не звали, как «старой ведьмой». Скупая, не доверявшая никому, она одиноко проводила жизнь в своем мрачном гнезде, находя, по-видимому, наслаждение наводить на всех трепет. Родные боялись ее, раз или два в год ездили к ней на поклон, как к богатой родственнице, но оставались обыкновенно недолго: очень уж неприветливо и тоскливо было в ее берлоге.
Нечего и говорить, что маленький Гриша чувствовал непреодолимый страх к своей
Иногда она пробовала шутить с мальчиком, но шутка выходила такая неласковая, холодная, мальчик так пугливо отвечал на ее вопросы, что она умолкала и еще жестче и ядовитей издевалась над безответной компаньонкой.
Жутко бывало в такие зимние вечера, в этой мрачной гостиной, бедному мальчику. В его воображении тетка принимала какие-то фантастические размеры и казалась ему бабой-ягой, поедающей маленьких детей. Он закрывал глаза и сильней съеживался в кресле, пока на пороге не появлялась любимица няня и не приглашала его идти спать. Нередко добрая Арина Кузьминишна нарочно приходила пораньше, и когда тетка отрывисто спрашивала: «Разве время?» — старая няня отвечала, что наверху уж пробило восемь часов.
Гриша подходил к тетке и прикладывался к ее длинной, костлявой руке. Тетка молча крестила его, делала какое-нибудь строгое замечание няне, и затем ребенок уходил наверх, в детскую, где часто рыдал неутешными слезами, пока не засыпал с улыбкой на устах, утешенный, ободренный и пригретый на любящей груди Арины Кузьминишны.
Мало светлых воспоминаний осталось бы у Лаврентьева из этой поры детства, если б у него не было верного друга и заступницы, этой славной няни, отдавшей всю силу любви своего горячего, сострадательного сердца бедному брошенному ребенку. И кого же так горячо любила и жалела Арина Кузьминишна? Маленького барчука, последыша того самого человека, который причинил ей же величайшее зло, отдавши единственного ее сына за какую-то грубость в солдаты. За зло она отплатила добром. Она пожалела сироту и добровольно поехала с ребенком жить к старой «ведьме», несмотря на то, что после смерти молодой барыни, которой была подарена мужем, Арина Кузьминишна, по завещанию, получила вольную.
«Кто призрит сиротку?» — подумала Арина Кузьминишна, когда ей объявили вольную, и решилась не оставлять ребенка, пока он не подрастет.
Чудным, светлым, неизгладимым воспоминанием запечатлелся навсегда образ этой старой подруги сиротливого детства в сердце Григория Николаевича. С благоговением и признательностью вспоминал он самоотверженную, любящую женщину, выносившую из-за него брань и наказания суровой тетки, заменившую ему мать, бывшую его лучшим, верным другом и пестуном. Она согрела сердце ребенка нежной лаской, она заставляла забывать одиночество сказкой и песней, она первая посеяла в молодой душе ребенка семена любви к подневольному, униженному и оскорбленному, — словом, Арина Кузьминишна была одна из тех русских крепостных нянь, которые беззаветной любовью скрасили не одно сиротство дворянских подростков, утерли немало слез, смягчили немало сердец и бывали первыми и лучшими наставницами многих беспризорных русских дворянских детей.
Матери своей ребенок не мог помнить, но, по рассказам няни, сохранил о ней горячее и признательное воспоминание, нередко впоследствии задумываясь над ее печальной судьбой. Судя по портрету, писанному масляными красками вскоре после свадьбы и доставшемуся потом Григорию Николаевичу, мать его была женщиной замечательной красоты — блондинка с кротким взглядом и необыкновенно добрым лицом. Полузадумчивая, полугрустная улыбка уже скользила на ее устах, словно предчувствие будущей печальной судьбы.
Судьба матери Григория Николаевича в самом деле была из печальных. Она была дочь мелкопоместного дворянина Смоленской губернии, жившего по соседству с Лаврентьевым. Кроткая, задумчивая девушка, единственная дочь родителей, выросла дома, не получив никакого образования, едва знала грамоту и, на беду свою, в шестнадцать лет была замечательной красавицей с пышными русыми волосами и черными глазами. На нее заглядывались соседи; за нее уже сватался какой-то приказный из уездного города, когда отец Григория Николаевича, в то время бывший подполковником, только что переведенный за какой-то проступок из гвардии в армию и заехавший по дороге на Кавказ погостить к старухе матери, —
Первые годы жизнь молодой жены была еще сносна, хотя муж терзал ее ревностью и пугал дикими вспышками гнева. Она боялась его и еще более робела. Прошло несколько лет. Лаврентьев охладел к ней и стал тяготиться своей робкой, несветской, застенчивой женой. В это время он отличался в делах против горцев, был за отличие произведен в генералы, и ему предстояла видная, блестящая карьера. Скромная жена совсем не годилась для роли генеральши, и под конец Лаврентьев возненавидел ее, находя в ней помеху для своей карьеры. Он стал теснить несчастную женщину с безжалостной жестокостью, держал ее взаперти, не показывая никому, и, наконец, отправил ее в деревню, запретив выезжать оттуда. Старшего сына он отправил на воспитание своей матери, а младшего, только что родившегося Гришу, оставил при матери. Тихо чахла бедная женщина и после долгих просьб вымолила разрешение ехать в Москву лечиться. Там одиноко протянула она еще три года и наконец, брошенная всеми, умерла. Тем временем Лаврентьев пожинал на Кавказе лавры, и имя его гремело в газетах того времени. Получивши известие о смерти жены и о том, что младший сын взят на воспитание теткой, Лаврентьев обрадовался и скоро женился во второй раз, сделав весьма блестящую партию.
Когда Григорий Николаевич впоследствии узнал от няни печальную судьбу своей матери, он еще более охладел к отцу и питал к нему чувство далеко не сыновнее.
Впрочем, Григорий Николаевич никогда не был близок с отцом. Он совсем не знал его, никогда не жил вместе, и в редкие, короткие свидания, во время наездов отца в Петербург, мальчик испытывал почтительный страх — и только. Он, пожалуй, гордился отцом, о боевых подвигах которого гремела слава, сам мечтал о подвигах, когда будет офицером, но не испытывал большой радости, когда отец, весь в орденах и ленте, приезжал на пятнадцать минут в корпус, трепал мальчика по щеке, давал рубль денег и, осведомившись у корпусного начальства о поведении сына, уезжал, прикладывая колючие свои усы к щекам сына. Иногда отец, во время приездов в Петербург, брал его на воскресенье и оставлял на целый день одного в номере гостиницы с своим денщиком. Гриша обыкновенно завязывал беседу с старым солдатом и не особенно горевал, что отец в отсутствии. Он невольно чувствовал, что отец ему чужой, что он на него не обращает внимания и ни одним ласковым словом не приближает к себе. Всегда резкий, сухой, с грубыми манерами, приземистый, некрасивый, с красным солдатским лицом, этот человек, быть может, и любил по-своему сына, но любил уж очень странно, никогда не проявляя своей любви нежным чувством, мягким словом, дружеским участием. Разговоры его с сыном бывали всегда лаконичны.
— Здоров? — обыкновенно встречал он сына, торопливо надевая мундир, когда мальчик по воскресеньям в девять часов утра приходил из корпуса в номер гостиницы, где останавливался отец.
— Здоров, — отвечал Гриша, подходя к красной, короткой, жилистой, поросшей волосами руке.
— Хорошо учился?
— Хорошо.
— Не секли?
— Нет.
Затем разговор прекращался. Гриша садился в сторону и не без удовольствия любовался на шитый мундир, на золотые аксельбанты и на ордена, которыми усеяна была выпяченная грудь кавказского героя. Иногда, впрочем, его созерцание нарушалось неожиданными вспышками гнева отца против денщика. Тогда красное лицо генерала становилось багровым, глаза наливались кровью, и он бил кулаком по лицу старого солдата с каким-то непостижимым зверством и ругался площадными словами. Денщик только жмурился и чуть-чуть отстранял лицо после каждого удара. Обыкновенно вспышки эти бывали из-за каких-нибудь пустяков. Гриша в это время полон был сострадания к солдату, испытывая чувство стыда и негодования. Когда отец уезжал, Гриша вздыхал свободнее.