Том 2. Марш тридцатого года
Шрифт:
— За что у тебя награда? За что медаль получил?
— Керенский дал, что ли?
Богомол откинул волосы, придал голове гордый вид, на толпу смотрел из-под полуопущенных век, прикрывающих большие выпуклые глаза:
— Медаль я не украл — достаточно вам этого?
Сразу почувствовалось, что будет говорить сильный оратор. В голосе Богомола звучали глубокие грудные ноты, теплые и приятные, владел он голосом уверенно и умел придавать ему сложные намекающие оттенки, забирающие за живое. Он не спеша, толково, основательно нарисовал картину военных бедствий, разрухи, остановки жизни. Он называл
— Эсеры — не такие плохие люди. Есть и хуже. Мы — не бандиты, не воры, мы стараемся быть честными людьми. С нами можно говорить. Я знаю, для вас было бы приятнее, если бы я обещал вам прибавить заработок, дал бы лес и уголь. Но я не могу вас обманывать, в своей жизни я немало сидел в тюрьмах за ваше право, за ваше счастье, и поэтому вам я обязан говорить правду, даже если она вам покажется горькой правдой. И я призываю вас: не думайте только себе, подумайте и о России, освобожденной, великой России. Надо кончать войну. Это первое, священное…
— Правильно!
— Надо кончать войну победой!
— А для чего тебе победа?
На этот вопрос Богомол налетел с разгона, крепко ушибся, перевел дух, и это погубило его ораторский успех. Он неловко переспросил:
— Как?
Может быть, ему и ответил кто-нибудь, но за общим смехом не слышно было ответа. Если бы на этом смехе кончилась его речь, все прошло бы благополучно, но Богомол оскорбился и потерял власть над собой. Глубокие и грудные ноты, теплые и приятные, исчезли в его голосе. Он сделал шаг вперед и закричал на тон выше, в той истошной истерической манере, которая может только раздражать слушателя. Теперь слушали, поглядывая на него сбоку, рассматривая его медаль и макинтош, улыбаясь в усы. Он кричал:
— Да, мы не боимся говорить: война до победного конца! Да, мы не сложим оружия, мы не отдадим наших знамен, облитых народной кровью, мы не опозорим свободную Россию, как это хотят сделать большевики!
Его слушали молча, сумрачно до тех пор, пока веселый бас Котлярова не произнес сочно, с добродушной улыбкой:
— А не арестовать ли нам этого господина?
Только на мгновение этому возгласу ответило молчание. А потом оно разразилось сложнейшим взрывом, в котором было все: и слова, и крики, и смех, и гнев, и требование, и просто насмешка:
— Правильное предложение!
— Бери его сразу!
— Тащи его вниз!
— Пускай за решеткой подумает!
— Держи его крепче, а то он на фронт убежит!
— Арестова-ать!
Богомол стоял на помосте, опустив глаза и зажав в кулаках полы своего макинтоша. Котляров поднялся на носках, посмотрел на трибуну, глянул на Алешу. Алеша понял, Улыбаясь, он одернул шинель, потрогал пояс:
— Пойдем! Остальные — на месте.
Пробираться сквозь толпу было не трудно. Алеша только один раз сказал:
— Сделайте здесь дорожку, товарищи!
Здесь первый раз в жизни Алеша ощутил прилив нового гражданского чувства. Кто-то крепко сжал его руку выше локтя, он посмотрел в глаза этому человеку, и человек — бледный, небритый, измазанный слесарь — поддержал его нравственно:
— Иди, иди, Алеша — действуй!
У трибуны все расступились.
— Ты чего прилез? Тебя кто послал?
Алеша удивленно открыл глаза:
— Все… требуют…
— Вот… черт… требуют! Я здесь стою, думаешь, не знаю, что мне делать. Покричат и перестанут.
— Не перестанут.
— Как это можно… взять и арестовать! А что мы с ним будем делать?.. Ты соображаешь?
Но в это время Котляров уже предложил Богомолу следовать вниз по узкой шаткой досочке. Внизу несколько рук приняли Богомола и не дали ему свалиться на землю. А с площади кричали Котлярову:
— И другого бери, чего смотришь!
— Доктора, доктора!
— Что же ты городскую думу забываешь?
— Он тоже воевать хочет!
Алеша вопросительно посмотрел на Муху. Муха двигал черными взволнованными бровями:
— Наделали делов. Забирай, что ж?
Алеша шагнул к Остробородько. Тот сам двинулся к досочке, сохраняя на лице умеренно-мученическое благородное выражение. До краев площади снова разлилась волна аплодисментов. Алеша захромал к досочке. На него снизу глядел высокий, черномазый, спокойный Борщ и протягивал руки, как мать:
— Теплов! Тебе, хромому, трудно. Прыгай на меня!
Рядом все ласково посторонились. Проказливо, по-мальчишески улыбнулся Алеша и прыгнул. Несколько рук подхватили его на лету и осторожно поставили на землю. Чей-то голос произнес:
— Эх ты, хромой воин!
Алеша кому-то пожал руку, и счастливый, бросился догонять Котлярова, но вспомнил, что здесь близко торчит еще Остробородько.
— Вот он, вот, что ж ты его бросаешь без всякой защиты!
Остробородько даже обрадовался Алеше и сказал с некоторой иронией:
— Куда прикажете идти арестованному?
14
Митинг продолжался. После ареста Богомола и Остробородько настроение у всех стало веселее. Котляров и Степан повели арестованных в заводской комитет. Их проводили взглядами и обернулись к трибуне. Муха в своем слове не коснулся вопроса об арестованных. Он говорил исключительно о дальнейшей работе завода, разбирал этот вопрос дельно, не спеша, отделяя в нем самые мелкие пункты. И по каждому пункту выходило, что завод работать может, что на лесопильных заводах тоже еще не сдались, что уголь можно выпросить на железной дороге. Он сомневался только в одном: помогут ли служащие завода. Вспомнил о правой руке На — Соколовском, о котором ходила слава как о коммерческом гении. Соколовский тут же закричал в толпе, потребовал слова, без приглашения полез на трибуну. Муха засмеялся и уступил ему слово. Соколовский был в поддевке, острижен, по-старому, под горшок, и, кажется, его прическа была смазана маслом. У него широкое лицо и узенькие глазки, на верхней губе усики, свисающие тоненькими хвостиками. Он снял шапку и немедленно приложил ее к груди, заговорил ловким, быстрым, стрекочущим говорком, сбиваясь на отдельных словах, бросая их, чтобы скорее сказать другие слова, более нужные и удачные.