Том 2. Романы и повести
Шрифт:
Кто хочет представить себе ясно тогдашнее положение жалкого Фомы, тот пусть на время вообразит себя на его месте. Бедняк оцепенел; пальцы рук его прикипели к сулее; он не мог даже дрожать: он только и чувствовал, что волоса головы его, собранные в пучок, трещали. Пан Харитон привстал и, видя его в сем горестном положении, сказал с улыбкою:
— Перестань, Фома, дурачиться! Разве и ты столько ошалел, что спящего человека почел за мертвого? Всему этому виною злодей лекарь, который, вероятно, подкуплен такими же злодеями Иванами. Постой, постой!
Меж тем как пан Харитон,
— Подойди, Лука, — сказал пан Харитон, — и уверь неверного Фому, что я не воскресаю теперь из мертвых, а никогда еще и не умирал. В доказательство сего на первый случай, — тут он протянул руку, взял сулею и мигом выдудил до дна.
Сим неоспоримым доказательством не только жизненности, но и вожделенного здравия, ободренный Фома воззвал:
— Что же будем делать теперь, пан Харитон?
— А то, — отвечал сей, — на что будет воля божия. Прежде всего, Лука, ступай в погреб и принеси столько разноцветных сулей, сколько снести в силах. Если увидишь это сокровище за замком, то на такой случай есть полено — понимаешь?
Лука никуда так охотно не ходил, как в погреб, а особливо когда посылаем был от своего пана; тогда ему никто не указчик. Отведывая каждую сулею, дабы узнать доброту вещества, в них заключенного, он прежде всех исполнялся духа веселия.
Покуда Лука был в отлучке, пан Харитон слез со стола, снял с него погребальный покров, простыню и подушку и уложил в углу на лавке; дьячок уставил четыре свешника под образами и тут же уложил свою псалтырь; потом оба уставили стол на приличном месте, то есть у окон, и сели рядом. К общему удовольствию вскоре явился Лука с своею ношею и уставил ее на столе. Хотя пан Харитон и смекнул, что слуга прежде своего пана узнал вкус в наливках, и нахмурил было брови, но скоро лицо его прояснилось, и он сказал с усмешкою:
— Для такого великого праздника, каков есть день моего оживления, я тебя прощаю! Ступай опять на сенник и пробудь там до тех пор, пока я кого-либо не пришлю за тобою.
Сие вожделенное повеление исполнено было в великой точности. Пан Харитон запер обе двери из комнаты, и с гостем, усевшись на прежнем месте, принялись за кубки. Когда две только сулеи остались целыми, то пан Харитон принялся за разведывание о роковом письме, произведшем сию ужасную суматоху. Дьячок Фома клятвенно его уверил, что он не только ничего такого не писывал, но и во сне ему не грезилось.
— По всему видно, — вскричал он, заглаживая волосы назад, — что это чудное происшествие есть новая выдумка злокозненных панов Иванов, хотевших только удалить тебя из города, дабы на свободе удобнее действовать в свою пользу!
— В свою пользу? — сказал пан Харитон, качая головою, — клянусь целостию усов моих, что эта хитрость им не поможет! Сегодня воскресный день. Отслушаю обедню, отслужу молебен ангелу-хранителю и — пущусь в город. Пусть некоштные паны Иваны не веселятся!* Сотник и дьяк на моей стороне — чего ж трусить?
Посреди сих разумных разговоров они провели немало времени, строя замыслы, каким бы новым удальством озлобить врагов своих, не навлекая, впрочем, на себя излишних хлопот, как вдруг красноречивый дьячок воззвал:
— Восхвалим господа во псалтыре и гуслях! и той вразумит ны на дела благая! — Он схватил с восторгом псалтырь, раскрыл и, указывая перстом на лист, сказал: — Что может быть приличнее теперь, как возгласить первый псалом? Он как будто нарочно для тебя бы писан. Ты тот блаженный муж, иже не идет на совет нечестивых. Одолеем же по кубку и примемся за славословие.
Пан Харитон наполнил кубки; они их осушили, утерли усы и, глядя один на другого, заревели: Блажен муж, иже не идет на совет нечестивых! Рев сей разлился по всему дому; все проснулись. Никто сначала не понимал, что б это значило; но вскоре все ясно отличили голоса дьячка и пана Харитона. Ужас объял душу каждого. Все трепетали и жались одни к другим, а особливо на женской половине, подобно овцам при появлении волка.
Завывания пана Харитона с каждою новою минутою становились явственнее, ужаснее; голос дьячка Фомы, громогласию коего все прохожане удивлялись, когда он восклицал на крилосе, казался теперь еще чуднее. Все окостенелыми руками крестились и, не могши двигать онемевшими языками, мысленно молились.
— Он, видно, начал с дьячка, — сказала наконец пошептом Анфиза, — уже с час прошло, как начал душить его мертвец, но Фома не очень поддается.
— Однако ж, — заметила трепещущая Раиса (обе дочери лежали подле нее на постеле, а служанки на полу), — примечай, матушка, Фома начинает ослабевать: голос его едва слышен!
Все утихло. Бедные женщины отдохнули и свободно перекрестились.
— Слава богу! — сказала Анфиза довольно громко, — видно, он удоволился одним дьячком и улегся. Ах, если бы поскорее настал день! Как только отойдут обедни, сейчас окаянного в могилу и на место креста воткнуть на ней большой осиновый кол.
Однако ж это молчание было не что иное, как отдых славословящих. Они между тем наполнили кубки, выкушали степенно до дна и, почувствовав новые силы и новую бодрость, что было в них духу возопили: «Не чувствует твоея милости окаянный».
Новый ужас потряс все члены бедных женщин (о мужчинах я не упоминаю, потому что чувствование и положение матери с дочерьми для меня занимательнее, чем положение сына со слугами), и Анфиза со стоном произнесла:
— Ему угомону нет! О господи! когда мы, бедные, дождемся дня?