Том 2. Сумерки духа
Шрифт:
– Ты уверена, Маргарет, что он любит тебя отцовской любовью?
Она испугалась и нахмурила брови. Он прибавил поспешно:
– Ну, оставим это пока. Не сердись. Я рад, что ты знаешь жизненные факты. Так легче говорить, когда будет нужно доказать тебе…
– Ничего я не хочу слушать! Я люблю тебя, я с тобой, мы никогда не расстанемся. И нам будет хорошо, и всем. Мистеру Стиду будет хорошо, если он увидит, что я счастлива. Я ведь еще не верю, что я в России, с тобой, навсегда.
Он обнял ее. Глаза у нее опять были другие, давнишние, пустые, темные. Розовые губы ждали поцелуя. Шадров хотел разнять
– Зачем? Разве ты не хочешь, чтобы я тебя любила? Не уходи!
– Маргарет…
– Не уходи! Какой ты странный! Ты точно боишься меня. Ах, да!
Она улыбнулась медленно.
– Я и забыла. Только не все ли равно? Ведь моя душа – твоя… Хочешь, я останусь с тобою до завтра? Я пошлю с кучером два слова мистеру Стиду… Ты не хочешь? Да чего же ты боишься? Не думай ни о чем, как я не думаю…
Она крепче сжимала его в объятиях и невинными и открытыми глазами, в которых была вся темнота ее любви, смотрела на него.
Он вдруг освободился.
– Нет. Я ничего не боюсь, Маргарет. Но ты сказала: «моя душа – твоя»… Ты это знаешь? А я не знаю. Нужно, чтобы и я это знал: не верил только, а знал.
Она, опечаленная, растерянная, стояла, опустив руки, похожая на обиженного больного мальчика. Шадров хотел что-то прибавить, но в эту минуту в соседней комнате раздались шаги Вани.
Сна у Вани не было ни в одном глазу. Но и любопытства тоже не было: обычная угрюмая сосредоточенность, точно он прислушивался, как у него кровь ходит в жилах.
– Чай будете кушать? Самовар простыл.
– Мне пора ехать, – сказала Маргарет. – Если не отсылать кучера, то пора. Уж верно поздно.
И, нисколько не стесняясь Ваниным присутствием, она совсем естественно прибавила:
– Не провожай меня, Dmitry. Ты простудишься. Шадрову стало как-то непривычно перед Ваней, но тотчас же прошло.
– Подогрей самовар, – сказал он. – Барыня уедет, тогда буду пить чай.
Когда Ваня скрылся, Маргарет вдруг опять подошла ближе и что-то зашептала, залепетала, умоляя.
Вслушавшись, Дмитрий Васильевич понял, что она просит его завтра приехать к ним в Европейскую гостиницу, в четыре часа, пить чай.
Он сдвинул брови и молчал.
– Ну для меня, я прошу, сделай для меня! Ведь ты «его» не знаешь, – ну так для меня!
– Мне очень трудно лгать…
– И не надо лгать! Зачем? Ведь он любит меня, он ради меня здесь, он так добр к тебе! Ну, зачем это?
Опять она стала похожа на маленького, непонимающего, обиженного мальчика. И Шадров сказал с усилием:
– Хорошо. Я приеду.
В этот вечер Дмитрий Васильевич долго еще сидел в столовой перед опять потухшим самоваром и думал. Работать он уже не мог.
На другой день Шадров не поехал к Стидам. Чтобы Маргарет не мучила его, он ей написал, что его не будет в городе два дня. Эти два дня он старался работать, но ему было очень трудно.
Наконец, уже в четверг, он решился поехать. Но не в четыре часа, а утром, в одиннадцать.
У Стидов были три прекрасные большие комнаты, на площадь, устроенные с обыкновенным комфортом заграничных гостиниц. Шадров застал хозяев за завтраком, сервированным тоже на европейский манер.
Дмитрий Васильевич был смущен. Маргарет вскочила и уронила блюдечко, которое, впрочем, не разбилось.
Один мистер Стид оставался спокойным. Он ласково, приветливо поздоровался с Шадровым, ровно заговорил.
Он был совершенно такой же, в своем черном сюртуке, с острой седой бородкой, с живыми юношескими глазами.
Шадров сидел нахмуренный, не простой, с трудом поддерживая незначительный разговор. Он в первый раз видел Маргарет вместе с мистером Стидом. Отношения их были чрезвычайно нежны; несмотря на свое смущение, Маргарет, очевидно, держала себя с мужем так, как всегда; естественность этой заботливой нежности, привычность – видны были сразу.
Она принесла ему папиросы, нагнулась, зажигая спичку, даже подвинула скамеечку под ноги, – тоже очень естественно. Слушала все, что он говорил – и, если полувозражала, то так, что мистер Стид ей тотчас же ласково уступал.
Она была очень мила, но Шадров смотрел на нее с изумлением, – слишком иной она ему казалась; он точно видел ее в первый раз. Все в ней было другое: движения, фигура, более согнутая, выражение лица и глаз, даже волосы лежали иначе. По-французски она говорила, пожалуй, лучше, чем по-русски, и Шадров не узнавал ни ее фраз, ни даже ее голоса. Совсем не казалось, что она притворяется; она была естественна, только Шадров ее такой не знал и никогда о ней, как о такой, не думал.
Мало-помалу, под ровный голос мистера Стида, ему стало казаться, что он был в кошмаре и теперь начинает немного приходить в себя. Что за нелепость вся эта история, что за нелепое положение его здесь, в этой комфортабельной комнате отеля, перед высокодобродетельным английским пастором и его благодарной и кроткой женой? Что за нелепые, детски-романтические мысли его терзали сколько времени?
Ему стало стыдно и мучительно, как сконфузившемуся гимназисту. Что за бред! Он почувствовал, что краснеет, но овладел собою и равнодушно посмотрел на мистера Стида. Лицо его было спокойно-ласково, но Шадрову почудилась промелькнувшая, тайная усмешка на красивых губах, точно он читал мысли Шадрова и был ими доволен. Он был благоразумен, разумен и – прав.
Но, может быть, Дмитрию Васильевичу это только показалось.
Маргарет вышла из комнаты. Мистер Стид замолчал на мгновенье, потом произнес голосом, еще более ласковым:
– Вы недовольны, дорогой друг, что многое устроилось не так, как вы желали? Поверьте, я более, чем кто-нибудь другой, могу понять ваше желание всецело посвятить жизнь и заботы существу, которое вам дорого. Но если оно вам дорого, – подумайте, забывая себя, и об его благе; поймите и меня, – я не меньше вас люблю этого ребенка. Как мог я отпустить ее одну, в чуждую ей, суровую страну, не будучи уверен, что ее здесь ожидает – в смысле жизни и удобств, к которым она привыкла? Здоровье ее хрупко. И без того я уверен, что она здесь заболеет. Она привыкла к моим заботам и ценит мою отеческую любовь; она знает, что я был бы несчастен, если бы не имел возможности продолжать заботиться о ней и хранить ее жизнь, здоровье, душу и спокойствие, как делал до сих пор. Я не стесняю ее… чувств к вам. Но я не хочу верить, чтобы вы, обсудив здраво положение вещей, стали стеснять ее чувства ко мне, – такие естественные, стали бы стеснять мои проявления к ней преданности, – такие понятные, и клонящиеся только к ее благу и здоровью.