Том 2. Въезд в Париж
Шрифт:
Им было и чуждо, и непонятно (и недосужно, быть может) то великое и величавое по судьбе российское напряжение, Духом Жизни указанное в удел России, то напряжение не по силам, которое она приняла на себя, из которого вышла с честью, оберегая века культуру, от которой ей упадали крохи, от которой ей доставались, с случайным даром, ядовитые экскременты. Через искривленные стекла, через цветные стекляшки выкинутых из европейской кухни использованных пузырьков, смотрели они на мудрое, часто стихийное, делание Святой Руси, на мучительное, со всеми народными силами, проявление государственной мысли, со времен Александра Невского, Калиты, Донского, Святителей и Митрополитов Руси, духовных и политических вождей народа, до терзаний Смутного Времени, великих кроек Петра, блестящих десятилетий гениев русского творчества, обретавших жемчужины в формировавшемся российском хаосе, – до последних и крестных мук, последнего испытания великого народа войной и государственным нестроением, из чего должна была иметь силы выйти Россия, если бы!.. Нет, они не умели и не хотели смотреть на ее историю здоровыми, самою жизнью живой дарованными глазами. К ней, молчаливой и трепетной, они подошли, по оголтелой указке своих «историков», с отвагой подпольников-прокламаторов, взяли из ее жизни все,
С первых шагов (своего революционного делания, с первых шагов) по земле (так) доверчиво им открывшейся, еще в пустых просторах сибирских, они принялись искать новых путей борьбы, совершенно забыв, что уже не с кем теперь бороться, что надо давать и давать, давать и стране и жизни, чтобы заставить ее творить. Они не знали (или не сумели узнать), что жизнь – самая мудрая из хозяек, что есть у нее закон – дай, и я дам! Они, слепцы из подполья, знали другой, свой закон – давай и давай! – и только. Они ведь вынесли на своих знаменах пустопорожнее слово, трескуче-звонкое слово безответственных болтунов во сне рожденного Интернационала:
Весь мир насильно мы разроем До основанья… а затем…Ну, а затем… могила, (в которую упадут и сами, если не оставят для себя предусмотрительно заготовленного «ковчега»). Но они об этом не думают. Они бросают ожидающим «чуда» массам такую чудесную заманку, ради которой можно, пожалуй, и им поверить:
Кто был ничем – тот будет всем!(Великий секрет алхимиков, который им, конечно, известен: из ничего сделать – все!)
Я взял поезд «освобожденных» не случайно.
Такие поезда не поезда везли и несли на Русь тучи охотников править и устраивать жизнь по своему, вернейшему, способу, который им написали и с точностью выверили прекрасно знавшие Россию: Маркс и Энгельс, Либкнехт и Адлер, (Плеханов) и Чхеидзе, Чернов и Церетелли, Рамишви-ли и Ленин, Троцкий и Радек, Роза Люксембург и Клара Цеткин, Вандервельде и Бела Кун и десятки и сотни больших и малых учителей и пророков, многие из которых в ближайшее время нашли-таки, наконец, истинное свое призвание – палачей-убийц. Они не взяли в руководители гениев русской мысли и русских чувств: национального Пушкина, муками пытавшегося охватить смысл России Гоголя, (великого ученого и патриота) из недр Руси исшедшего Менделеева, чуткого и мудрого Пирогова, Данилевского, Аксакова, Соловьева, Достоевского, Ключевского, – десятков славных людей русского имени и русского духа, – вплоть до Толстого и Чехова, – для которых (Россия и) народ русский были не (отвлеченностью), не элементиком в формуле, а волевой (и болевой) сутью их жизни. Все, что ценнейшего выдавил из себя народ в области чувств и мысли; все, что сливала в чудодейственный фокус живая жизнь, духовная и телесная ткань тысячелетней России, – национальная культура, народный дух-гений, – все это было и чуждо и неизвестно самозванным политикам, единую школу познавшим – политическое подполье, владевшим единственным полномочием – дерзостью неудачника.
Но перед этими «силами-чарами», как бы перед явившейся вдруг головой Медузы, все действительно ценное на Руси вдруг почему-то залепетало невнятно и занемело, может быть, честно себе призналось, что не отросли от них корни, не связались с корнями народной глубинной жизни, и не пришло еще время народной массе править пути свои в единении тесном с водителями России. Но эти чувства-ответственности перед собой и судьбой народа – чужды и незнакомы были другим, самоуверенно-дерзко назвавшим себя вожаками народа, навязавшим нагло ему себя, заговорившим от его имени, имея фальшивый ключ, (ключ) – отмычку к темным дверям многогранной души народа, – (ложь, клевету) злобу, и (безудержное) потакание инстинктам. На этом ключе-отмычке подполье вырезало заманчивые слова: «все можно» и «нашарап!» (Они хорошо учли магическую силу этого – «нашарап!» И не ошиблись.)
Что-то еще лепетали потерявшие голову Маниловы-либералы, приветствовали «гениальный порыв», великий праздник народа, «сбросившего вековые оковы рабства», воспевали чистоту и святость народа, так бескровно и т. д. А поезда несли и несли совсюду – из глубин Сибири, из-за Океана, из-за вражеского фронта, из всех стран и народов – вдруг взметнувшийся «авангард мировой революции», людей зеленого возраста, никогда не видавших России, или оторвавшихся от нее, в кафе и биргалках международных готовивших верные планы, по которым Россия должна отныне, под их водительством, править пути свои.
На этих поездах и кораблях, вдруг задвигавшихся совсюду «по директивам из центра», десятки тысяч «революционного авангарда» везли революционный пыл и азарт, туго взведенную пружину «революционной воли», желчь и злобу за прошлое, за исковерканные жизни, за свои неудачливость и бездарность, за мызганье по чужим дорогам. (Иные) – надежды на устройство при кулебяке российской, самой жирной из кулебяк, ароматы которой донесло и до стран заокеанских. Везли личные страсти, может быть, для самих везущих и бессознательные, чудесно укрытые «любовью к народу и человечеству». Везли и вражеские директивы, и вражеские деньги. Везли шпионов и провокаторов, ловкачей и предпринимателей, чуящих, что приспело время вцепиться в хребет российский, порядком обнаженный войной. Везли уязвленное самолюбие, самоуверенную бездарность и просто глупость, пышно увитую попугайски заученными словечками пылких чужих речей, занятых напрокат из архива Великой Французской революции. Везли на «праздник России» самоопределение народностей, любвеобильный мир без аннексий и контрибуций; наполнили собой столицы и города, вызвав к «революционному образу жизни» и в пять минут влив в себя революционизированные, между парой жгучих речей и шелушением семячек, ленивые и уставшие народные массы, которым не предъявишь ответственности. Наполнили поселения,
Я не закрываю глаза на чистые побуждения, на светлые надежды и устремления иных делателей революции российской. Я вовсе не хочу мазать все единой краской. Но что могли эти отдельные и разумные, когда и лучшие-то из них не в силах были понять то простое, простым, но цельным людям понятное (а такие были, и было их немало!), что в момент величайшего напряжения, с каким страна отстаивала право свое на национальное бытие, нельзя оставаться свидетелями и потатчиками, помощниками разлагателей народной мощи, нельзя убивать силу обороны, нельзя выхватывать из ее машин «сердце», нельзя шулерски-гнусно обещать все и всем, свое выдавать за мнение народа, которого у него и не было; нельзя расшаркиваться перед советом сбродно-случайных депутатов, сами себя таковыми объявивших, в котором, рядом с глупцами, ставшими вдруг политиками, возомнившими, что они Солоны и Ликурги, заседали и вели подтачивающую работу или маньяки, или заведомые Иуды, или наймиты вражеского стана, или ловко носившие маску вождей пролетариата российского, возглавители совета, вскоре оказавшиеся «гражданами своего отечества», за кровный счет русского рабочего человека ловко обстряпывавшими свое дело и теперь еще домогающимися у Европы признания правоты своей.
Но я опять отвлекся от «поезда», несшего России желанную свободу.
Борцы за освобождение народа, еще не выбравшие костюмов, в которых им приятнее всего будет устраивать жизнь и счастье народных масс, только еще в пути, стали искать позиций. Они стали производить дознания-анкеты, како кто верует. Воистину, это были еще политические младенцы. Три (!) анкеты успели они провести на пути от Иркутска и до Москвы, и всякий раз менялись их партийные группировки, (а посему и их «линия поведения»), и всякий раз нарождались партийные из беспартийных, социалисты-революционеры из народников-социалистов, интернационалисты из социал-демократов, максималисты из просто социалистов-интернационалистов, левые из менее левых, левые крайние, до… анархистов. Правда, это были рядовые работники, многие из них – просто тихие и добрые люди, обремененные семьями, страшно уставшие, которым только бы доткнуться до угла тихого и благостного, но они неудачно попали в кипево, в бучило всяких брожений, и, так как положение обязывает, они не могли не завертеться. И завертелись. Правда, многие из них не могли бы сказать о России двух связных слов, не вычитанных из прокламаций и листовок, и отчетливо знали разве только «Пауки и Мухи» Либкнехта, смутно-«коммунистический манифест» Маркса и Энгельса и твердо две-три революционных песни, в которых ни одним звуком не говорится о любви к родине и об ответственности перед ней, в которых нет: «AlIons, enfants, de la Patrie», а есть только одно: ненависть, ненависть и ненависть; есть беспредметное, с ножом, с топором, с дубиной и кувалдой, «вперед!» (на врага внутреннего), есть подтасованная схема жизни, в которой две краски – белая (красная), для «рабочего» и черная, для «деспота» и иже с ним пребывают; в которой только два положения – сосущий пот-кровь и «сосомый», в котором одно и одно: желчь-злоба.
Я не знаю, какая тупая и узкая, от злобы слепая голова могла сочинить эту пошлую российскую «марсельезу», эту песню недалекой, животной злости, – не злобы, – эту гнусную песню с балаганными полотнищами «деспота, пирующего в роскошном дворце, тревогу вином заливая!» – где вся жизнь величаво-страшная и громадная в творчестве и сложнейшей борьбе и завоеваниях сведена для понимания масс (и их разжига!) к «твоим потом жиреют обжоры», к «бей-души их, злодеев проклятых», к – «смерть паразитам трудящихся масс!» Но она очень удачно попала в точку, создав это пустопорожнее (и самому народу смешное, но иногда «удобное») и мелкотравчатое – «попили нашего поту-кровушки», с каковым отпуском всех грехов и пошли православные «работать», как со знаменем и щитом, на поток, разграбление и насилование всего решительно, чего душа добивалась. Но она удивительно отвечала всему нищенскому багажу делателей революции, не исключая и их вождей, что они вскоре так блестяще и доказали, усвоив себе занятие: мешать непременно всему, что могло бы втащить жизнь хотя бы на плохенькие рельсы, и всемерно способствовать валиться в прорву еще не свалившимся частям ее, чтобы прочистить дорогу главным гробовщикам и насильникам, которые, изнасиловав и ограбив, пришпилив к жертве красный ярлык «отдана на позорище», под чем надо понимать – костер для будущего всемирного пожара, – теперь пытаются поиграть в государство, недвусмысленно заявляя, что они «немножко ошиблись», что первый опыт не совсем удался; что надо, видите ли, опять создавать капитализм и культуру, обыкновенную буржуазную культуру, которую они имели неосторожность выкорчевать и сжечь; что надо уметь и торговать и торговать; что нужно идти путями кооперации, которые они также взорвали и перепахали, что… одним словом, надо все начинать сначала Как будто никогда не было России, которую они убили, ее особливой, ее бесценной культуры, которая пошла уже рыть себе торные пути на Запад, восхищая его, весь мир, и которую они испепелили на ее родине, отняв ее у более чем стомиллионного народа, который только начинал познавать ее.