Том 2. Въезд в Париж
Шрифт:
– Да-а-с… – сказал он в мою сторону. – Вот и Пасха-с! С праздничком вас…
Тут не было никого больше. Главное: не было слушателей. И я многое высказал ему – с глазу на глаз. Он все молчал. Потом, вытянувшись так, что хрустнули все суставы, сказал, зевая:
– Так-то оно все так… и право, полегше надо!..
Но он все же не стал «полегше».
А когда он ушел в купе, появился возле меня «матерой» и долго, молча смотрел, как бежала зима за окнами.
– Конечно, вас не убедила сестра?
Он ответил задумчиво:
– Да, правда… что-то не совсем ладное…
Утро встретило нас зимой, пышной зимой под сибирским небом, белесым, туманным. Метель затихла, снег таял, валился с лапистых лиственниц. Выглядывало на миг солнце. Поезд подходил к станции.
– Какая?..
– «Зима»!
– «Зима»?!
Действительно это была станция «Зима». Обычная сибирского типа, станция, кажется, деревянная, длинная, с поленницами дров швырковых, с мужиками в треухах и лохматых папахах, в валенках, в тулупах. Вдруг быстрые-быстрые шаги, и в дверь вагона кричит побледневшее лицо черноватенького герольда, возвещавшего обычно публичные выступления:
– Вы слышали, что случилось сегодня ночью?! Каторжане целую семью вырезали у станции…
Да, случилось. В эту метельную ночь, первую революционно-пасхальную ночь Сибири, на станции «Зима», мало кому известной, освобожденные революцией каторжане зверски зарезали семью из семи человек, семью машиниста товарного поезда: молодую жену, мальчика и двух девочек, свояченицу-подростка, шурина-прапорщика и заночевавшего неизвестного никому солдата. Русскую трудовую семью русского трудового человека.
Зарезали освобожденные каторжане, двое болтавшихся с вечера «матерых», двое волков из тайги, на человечьих ногах, с человечьими лицами, пропавших в метельной ночи.
И пошло из вагона в вагон:
– Слышали? Какой ужас!..
– Вы слышали?! Вырезали семью…
Слышали все и никому в голову не пришло, что на великой станции человечества, их же руками совершается величайшее из убийств, еще неведомое истории, – убийство целой страны, убийство многомиллионного народа – растление его духа.
Прошел «поезд свободы», не заметив красного флага, тревожного знака, поставленного в пути Судьбой: «Блюдите, како опасно ходите!»
Пошел и пошел…
Пошел к сердцу России.
Там уже ходко работали лаборатории: запасы гнилой прививки были огромны. Газеты стряпали жгучую «Правду», вливая ложь, передергивая, извращая факты, разжигая злобу, капля по капле вливая гной в буйную кровь народа.
Но были силы сопротивления: там, на фронте. Сотни тысяч сынов России, – русское офицерство, молодежь русская, проходившая школу, – бывшие студенты, окончившие гимназии и городские училища, выходцы изо всех народных слоев и, главным образом, из крестьянства. Эти сотни тысяч были опасны углубителям революции: они получили образование хотя бы настолько, чтобы чуять неизмеримую сложность жизни и всю опасность безумных кроек ее по-новому; настолько, чтобы не верить в бесстыдные обещания шулеров. Не верить и удержать массы.
Эти сотни тысяч отдавали себя за родину, примером внушали массам исполнить долг, собой защитить ценнейшее – право народа, право России на жизнь по силам ее и свойствам, право идти с другими к прекрасному будущему. Понимали они, что взрывом не развязать сложный узел ошибок, приведших к страшной войне; что для России не выход – уничтожение наций, превращение всех в покорное стадо, в стадо людей без прошлого и без будущего, под единственным знаком – человек № n + 1, – превращение во что бы то ни стало, какими бы ни пришлось жертвами, хотя бы уничтожением всей культуры и всех несогласных, путем жесточайшей из тираний.
Эти сотни тысяч были опасны. Их нужно было смести.
Носители новой, «интернациональной», веры облегчали себе борьбу отказом от той морали, которой жило все человечество, которая полагала предел в выборе средств борьбы: все заповеди они заменили одной – все можно.
И вот, полилась отрава. Раскинуты были перед глазами масс, неспособных на сознательный подвиг, все животные блага мира, все те соблазны, которыми соблазняет дьявол: право на все решительно, до безнаказанного убийства.
Носителям «новой веры», работавшим на вражеские деньги, помогали и многие, не принимавшие новой веры. То были или близорукие, переоценивавшие свои силы, или не учитывавшие последствия, или захлебнувшиеся
Трагедия лучшего слоя страны, бедной культурными силами, слоя, почти целиком захваченного войной на командные должности, – надежда России в будущей напряженной работе просвещения и строительства, – его обреченность гибели – была видима многим, не захваченным вихрем власти. Но эти зрячие могли лишь взывать и писать в газетах. Их голоса пропадали в вихре.
А гной продолжал вливаться, при попустительстве и содействии так называемых «демократов», поплясывавших у социалистического болота и все не решавшихся в нем заплавать. Пока они пробовали делать маленькие дела по комиссариатам, выглядывали «покушения на свободу», следили, чтобы революция «развивалась», и подымали тревожный крик, как пуганые вороны перед кустом, когда являлся их испуганному воображению призрак «белого генерала». Впоследствии они каялись и писали воспоминания, позволяющие сделать только один вывод: что за ничтожество тогда направляло жизнь! У них, с маленькими головками, у этих бывших статистиков и народных учителей, долго мечтавших о роли двигателей и направителей народных, спирало дыхание от власти, от игры в государство на совещаниях, от горделивого чувства, что они «направляют корабль российский», что смотрит на них Европа, что их имена и портреты печатаются в газетах! Спирало дыхание, разбегались глаза, мутились умы, горели от волнения души, трепетали сердца от делания. Они говорили дерзости генералам; они, стоя в автомобилях, принимали величественные, иногда перед зеркалами заученные, позы, – они принимали цветы и лавры, как балерины, наигрывали командные голоса, вычитывали из книг когда-то и кем-то сказанные речи, приказывали, отменяли, обещали, убеждали, назначали, дарили лаской. Они геройски-отважно закладывали «первые ячейки», выступали перед солдатскими массами в качестве укротителей, не забывая об удобствах автомобилей, отдельных вагонов и экстренных поездов, – с мандатами чрезвычайными. Былые кропатели журнальных и газетных статеек, выдававшие сами себе звание публицистов, провинциальные адвокаты, вдруг ощутившие в груди наполеоновские призвания, валявшиеся по царским постелям из мещанского честолюбия, – все это пробовало проявлять свою деятельность и на фронте, где большевизм уже разливал гангрену. Тряпками слов своих пытались они заткнуть прорвавшуюся плотину. Часто на их глазах или сейчас же за их отъездом натравливаемые агитаторами солдаты, словно по спискам, убивали и всячески «убирали» лучших из генералов, адмиралов и специалистов, смещали лучших в военном смысле командиров, засыпая жалобами комиссаров, присвоив и утвердив за собой право оценки доблести офицерской, мечтая лишь об одном: уйти в тыл, грабить и делить награбленное.
Для кого-то еще виднелось оплеванное лицо России, но для большинства из активных политиков того исторического позора, который еще и до сего дня торжественно именуется Великой Революцией, Россия не существовала, как родина, как итог, живой и прекрасный, тысячелетнего творчества крови и духа поколений; не естественное чувство любви и народной гордости двигали ими (над сентиментальностями Карамзина только бы посмеялись, а об органическом и планомерном развитии государственности российской, Ключевского, и не думали): им Россия была нужна, как удачное место для проведения в жизнь своих идеалов-планов, наскоро и часто рабски призанятых из брошюрного обихода (что за историки и государственного опыта люди они были – это они доказали ярко!) и, возможно и вероятно, как место для пряно-острых переживаний в почете, и власти и сытости, если бы удалось им оставить власть за собой, что потом так наглядно показали большевики-коммунисты.