Том 2. Въезд в Париж
Шрифт:
– Несомненно, это человек тончайшей душевной организации, большой психолог. Эта находка Васи!.. Только вообразите: крест, с Куликова Поля!.. Какой же си-мвол!.. Этим крестом можно укрепить падающих духом, влить надежду, что… «ад отверзется»!.. Эффект, психологически, совершенно исключительный. Заметьте тожественность его слов Васе и нам: «Господь посылает благовестие»! Пять веков назад, с благословения Преподобного Сергия, русский великий князь разгромил Мамая, потряс татарщину, тьму… и вот, голос от Куликова Поля: уповайте! – И чудо повторится, падет иго наистрашнейшее, Крест победит его!.. И он принимает на себя миссию, идет к нам, в вотчину Преподобного, откуда вторично и воссияет свет!..
– Не вы-думал же он Куликово Поле!.. – воскликнула
Среднев чуть смутился, но продолжал свою мысль:
– Согласен, неясности есть… но!.. – он развел ручками, ища решения. – Я искренно растроган, я преклоняюсь… за идею!., готов руку поцеловать у этого светлого пришельца… И этот уход таинственный!.. Какое тончайшее воздействие!.. Обвеять тайной… это же почти граничит с чудом! Если такое… «явление…» бросить в массы!.. Но кто поверит нам, интеллигентам?.. Вы знаете, как народ к нам… Оля поведала лишь очень немногим, самым верным… нашего же поля, но этого недостаточно. Надо на площадях кричать, надо объявить Крест!.. И она хотела принять этот Крест, бесстрашно!.. Я умолил ее не делать этого: это повело бы лишь к великим бедствиям…
Эти последние слова, о «принятии Креста», Среднев мне высказал наедине: «следствие» мое продолжалось не один день.
На доводы отца об «идее пришельца» Оля воскликнула:
– Но это ты сам выдумал «идею» и приписываешь ее… кому?!. И принимаешь это за доказательство! Где же твоя излюбленная «логика»?!. Эта «идея» – обычный революционный прием!.. Как это ме-лко… в связи совсем!.. Ты путаешься в противоречиях, бедный папа!..
Нет, чуда Среднев принять не мог. Я… почти верил. Я помню смуту во мне… и необъяснимую мне самому уверенность, что я – близ чуда. Но я хотел – ощупать. Опытом следователя я чувствовал – по тону голоса, по глазам чистой девушки, по растерянности и шатким доводам Среднева, по всему материалу «дела», – что тут необъяснимое.
– И вы не верите… – с жалеющей улыбкой, болезненной, говорила Оля.
Я сказал, что искренно хочу верить, что «не могу не верить, смотря на вас», что никогда за всю мою службу следователем я не испытывал такого явного участия в жизни «благой силы», что все слова и действия «старца» так поражают неземной красотой и… простотой, таким благоговением, что я испытываю чувство священного – испытываю впервые в моей жизни. Говоря так, не утешить хотел я эту чистую девушку, а искренно слышал в себе голос: «Да, тут – чудо». Но не высказывал этого категорично: мне – это я тоже чувствовал – чего-то не хватало. Теперь я вспоминаю ясно, что моей почти-вере помогла эта девушка: своим порывом веры, светом в ее глазах, святой чистотою в них она заставляла верить. Помню, думал тогда, любуясь ею: «Какая она несовременная: извечное что-то в ней, за-земное… такие были христианские мученицы-девы».
Наши обмены мнений продолжались дня три-четыре, нами овладевало, помню, и раздражение, и томление неразрешимости. Среднев заметно волновался. Я был во власти как бы навязчивой идеи, в таком нервном подъеме-возбуждении, что потерял сон. С утра тянуло меня в голубой домик, казавшийся мне теперь таинственным. Не раз я молитвенно взывал о… чуде. Да, я страстно хотел чуда, я ждал его. В моем подсознании уже само творилось оно, чудо! Тогда я не сознавал этого: творилось оно неощутимо.
– Ну, хорошо… допустим: было явление, оттуда. Допустим, гипотетически… – будто сдавался Среднев. – Но!.. Не могу я понять, почему – у нас?!. Я, конечно, не голый атеист, не нигилист… этот путь ныне уже пройден интеллигенцией, особенно после книги Джемса «Многообразие религиозного опыта», меня чуть ли не оглушившей. Я уважаю людей веры… я лишь скептик, я… ну, я не знаю, кто я!.. Но, почему я – я! – удосто-ен такого… «высокого внимания»?!.
– Но почему непременно вы упираете, что это в ы, вы удостоены… «высокого внимания»?!. – невольно вырвалось у меня, и я посмотрел на Олю. – Почему не допустить, что вы тут… только посредник?.,
Среднев заметил мой взгляд и совсем смутился.
– Вы правы… – сказал он упавшим голосом, – я неудачно выразился. Я не обольщаюсь, что я… нет, говорю совершенно откровенно, смиренно: я недостоин, я… – он не мог найти слова и развел руками.
– Па-па, не укрывайся же за слова!.. – болью и нежностью вырвалось у Оли. – Ищет твоя душа, Бо-га ищет!.. Но ты боишься, что вдруг все твое и рухнет, чем ты жил!.. Ну, а все, чем ты жил… разве уже не рухнуло?!. Что у тебя осталось?.. Все твои «идеалы» рухнули!.. Чем же жить-то теперь тебе?!. Не может рушиться только вечное! А ты не бойся, ты не… – она не могла больше, заплакала.
Этот беспомощный ее плач переплеснул мне сердце. Оно уже не могло таить, не могло удержать того, что в нем копилось, – и это выплеснулось: что-то блеснуло мне, как вдохновенье, откровенье. По мне пробежало дрожью… и страх, и радость. Я уже знал. Знал, что таившееся во мне, неясное… сейчас вот станет ясным, раскроется. В мыслях… – или в душе?.. – светилось и просилось определиться и стать реальностью, было в каком-то взвешивании, в некоей неустойчивости – «Да?.. Нет?..» Светилось одно слово, как живое, – точнее не могу выразить. Это слово было – суббота. Взвешивалось оно, качалось во мне: «Да?.. Нет?..» И я уже знал, что – «да». Как бы по вдохновению, слушаясь голоса инстинкта, не рассуждая… а также и по привычке к протоколу, я поставил вопрос о «сроке»: «когда это произошло?» Стараясь подавить волненье, я тут же восстановил, для них: встреча Васи Сухова со старцем на Куликовом Поле произошла около 3 ч. пополудни, в канун памяти великомученика Димитрия Солунского, в субботу, 25 октября, – в родительскую субботу, Димитриевскую. Это оесспорно-точно: Сухов возвращался от дочери, со ст. Птань, где его угостили пирогом с кашей, и он вез кусок пирога внукам, потому что в тех местах этот день доселе очень чтут и пекут поминовенные пироги… пекли и в это время всеобщего оскудения. Я восстановил для них с точностью, когда произошло явление – там. И знал, с неменьшей же точностью, когда произошло явление-здесь. Оля, смертельно бледная, вскрикнула:
– Да?!. Вы точно помните?.. В родительскую?!. Я… я в церкви поминала… Папа… слушай… па-па!.. – задыхаясь, едва выговорила она, держась за сердце, и показала к письменному столу, – там… в продуктовой… записано… и в дневнике у меня… и в твоей!..
И выбежала из комнаты.
Среднев глядел на меня растерянно, почти в испуге, и, вдруг, что-то поняв, судорожно рванул ящик стола… но это был стал профессора. Бросился к своему столу, выхватил сальную тетрадку, быстро перелистал, ткнул пальцем… Тут вбежала Оля с клеенчатой тетрадью. Среднев – руки его тряслись – прочел рывисто, задыхаясь: «…200 граммов подсолнечного масла… граммов пшена…», штемпель… 7 ноября…»
– Но это… 7 ноября!.. – крикнул он в раздражении не то в досаде и растерянно посмотрел вокруг.
– Да!.. 25 октября, по-церковному!.. В родительскую субботу!.. В церкви были тогда, 7 ноября… поминала… ты ходил по Посаду!.. – выкрикивала, задыхаясь, Оля. – В ту же субботу, как там, на Куликовом Поле!.. В тот же вечер… больше четырехсот верст отсюда!.. В тот же вечер!.. Па-па!..
Она упала бы, если бы я не поддержал ее, почти потерявшую сознание. Среднев смотрел, бледный, оглушенный, губы его сводило, лицо перекосилось, будто он вот заплачет. Он едва выговорил:
– В тот же… вечер…
Он опустился на подставленный мною стул и закрыл руками лицо.
Оля стояла над ним, схватившись за грудь, и смотрела молча, понимая, что с ним сейчас совершается важнейшее в его жизни. Среднева сотрясало спазмами. Подобное «разряжение» я не раз видал в моей практике следователя, когда душа преступника не в силах уже держать давившее ее бремя и – разряжалась, ломая страх. Но тут было сложней неизмеримо: тут рушилось все привычное, рвалась основа и замещалась – чем?.. На это ответить невозможно: это вне наших измерений.