Том 3. Москва газетная. Друзья и встречи
Шрифт:
— На кой она нам!
— Мы люди неграмотные, газетов отродясь не читали!
В одно из воскресений, после обедни, на обширный двор участка были согнаны все домовладельцы, трактирщики и лавочники — хозяева.
Поддевки, длинные сюртуки ниже колен, смазные сапоги и картузы, как у Дикого из «Грозы», наполнили Двор. Вынесли стол с книгой подписки на газету.
Вышел на крыльцо грозный пристав Змеев:
— Здравствуйте, почтенные!
— Здравствуйте, вскородие!
— Кто у вас на «Полицейские ведомости» подписался, руку подними.
Поднялись две руки:
— Выходи сюда. Подошли без шапок, дрожат.
— Ну, спасибо вам, молодцы! Можете идти домой! — даже руку им подал на прощанье.
Затем обратился к писарю и приказал каждому раздать по газете, кому хватит.
— Здесь, вот видите, на первой странице высочайшие приказы и обязательные постановления напечатаны. Их обязан знать каждый обыватель. Берите газету, располагайтесь на травке и выучите наизусть пока первую страницу. Да чтоб без ошибок было! А кто выучит — пусть доложит мне, я проэкзаменую сам.
И крикнул городовым:
— Никого не выпускать со двора!
Городовые заперли ворота. Пристав важно ушел в свой кабинет.
Ошалелые обыватели бросились к писарю. Некоторые стали по складам читать газету и заучивать.
Писарь предложил желающим подписаться и с квитанцией идти к приставу в канцелярию. Подписка была четыре рубля за год. Конечно, сдачи с пяти рублей не давали. Брали квитанции, шли в канцелярию и исчезали.
Некоторые, упорные, пробовали учить заданное, но ничего не выходило.
В результате весь участок Змеева подписался на «Полицейские ведомости», а выходившие из кабинета с аудиенции через парадный ход участка прямо на улицу почесывали затылок:
— Н-да! Что ловко, то ловко!
В Москве была еще такая же газета с обязательной подпиской, но той в столице не видали.
Она выходила раз в неделю, посылалась в провинцию почтой, где ее сваливали, не распечатывая бандероли, в архив присутственных мест уездных городов. Оттуда она поступала в конце концов через сторожей в соседние лавочки на оклейку стен или употреблялась на курево.
В ней печатались циркуляры, еще ранее разосланные по уездам почтой, и «припечатывались» объявления о пропавших коровах и забеглых лошадях, о потерях документов и разных находках.
Я в первый раз познакомился с этой газетой, носившей громкое название «Московские губернские ведомости», в начале 80-х годов, на охоте под Коломной, где в сельской лавочке в половину этой газеты мне завернули фунт мятных пряников.
На привале в лесу я стал смотреть газету и среди объявлений о пропажах и находках наткнулся на такое сообщение:
«В лесу близ Черкизова найдены неизвестно кому принадлежащие кандалы с потертыми подкандальниками. Владельца просят явиться, с доказательствами принадлежности в Московское губернское правление, в стол находок».
Цензура и цензоры
Самым глухим и трудным временем для печати было, пожалуй, десятилетие с 1881 по 1891 год, сменившее время «диктатуры сердца» и либеральных веяний, когда печать чувствовала себя относительно свободно.
Во всю страницу журнала «Свет и тени» летом 1881 года появился рисунок: стоят прямо воткнутые в две чернильницы по сторонам стола два гусиных пера, а через них была перекинута в виде вьющейся линии надпись: «Наше оружие для разрешения современных вопросов».
Перья и надпись изображали, если всмотреться, два столба с перекладиной. Перекладина-надпись была сделана почерком с росчерками, и один из росчерков, как раз посередине перьев, походил на висящую петлю.
Публика сразу узнала виселицу, и номер журнала был у всех в руках. Хватились испуганные власти, стали отбирать журнал, закрыли розницу издания и уволили цензора.
Уцелевшие у газетчиков номера продавались нарасхват по 5 рублей из-под полы. Вылетел со службы цензор Никотин, в общем очень милый и образованный человек, лучший из цензоров того времени.
Его увольнение больше всего отозвалось на цензорах, и они зло набросились на печать, и осторожность их доходила до абсурда.
Привыкай к пеленанью, мой милый, Привыкай, не шутя говорю, Подрастешь да исполнишься силой, Так и мысль спеленают твою.
Этими строчками заканчивалось стихотворение «Ребенок», сданное мною, вскоре после опубликования рисунка М. М. Чемоданова, в «Будильник».
Оно было послано в гранках цензору Егорову, лучшему из оставшихся цензоров, свободомыслящему и притом дружившему с редактором «Будильника» Н. П. Кичеевым, которому он и сказал, указывая на эти строчки:
— Николай Петрович, да разве можно? Вы хотите, чтоб и меня в отставку, как Никотина, выгнали?
— За что же?
— Да за то, что я допустил намек!
Эта знаменательная беседа с цензором, рассказанная Н. П. Кичеевым своим товарищам, повторялась во всех редакциях и повисла грозной тучей над изданиями.
«Намек» дал тон всей тогдашней литературе, которая в ответ цензуре заговорила эзоповым языком и приучала читателя разыскивать и разгадывать «намеки» даже там, где их не было. И разгадывали и находили, хотя это часто походило на сплошной анекдот.
Что, кроме анекдота, могло явиться в печати под «пятой» правительства, боявшегося даже намека, и какая могла быть печать, если газеты и журналы разрешались только тем, на кого твердо надеялось правительство, уверенное в том, что оно разрешает только тому право на издание, у кого и мысли о каком-нибудь неугодном властям намеке в голову прийти не могло, и разве такой издатель в свою газету и журнал мог пригласить редактора, который был бы способен пропустить какой бы то ни было намек?