Том 3. Рассказы и очерки
Шрифт:
— Так и останешься? — говорил он укоризненно. — Миня! А Минь… Готов! — философски произнес он тоном врача, ставящего диагноз. — Почиет во дни скорби своея… Эх, Миня, Миня…
Что-то показалось мне знакомое в этом голосе, с его непосредственно-юмористическими нотками, н во всей сданной и, правду сказать, довольно-таки нелепой фигуре. Тем не менее, когда этот человек поднялся и я увидел его лицо, то невольно вскрикнул от неожиданности:
— Андрей Иванович!
— Я самый! — ответил он холодно, хотя в первое мгновение я не мог не заметить промелькнувшего в его глазах удивления, пожалуй, даже удовольствия. — А вы это откеда? Небось, опять из монастыря какого-нибудь?
— Нет… Я из города…
— Куда же это берегом идете?
— До Козьмодемьянска. Потом по Ветлуге, на Люнду.
— Чего там не видали?
Он говорил с выдеражнной холодностью и при этом мерял меня глазами, пытливо и не особенно дружелюбно
— Может, ко мне в дом зайдете? — сказал он по окончании этого осмотра.
— Да вы разве здесь теперь живете?
— А то где же!
Андрей Иванович — давний мой знакомый и спутник некоторых моих летних экскурсий по монастырям и богомольям — долгое время жил в Нижнем, на Яриле, в своеобразном поселке под самым городом. На окне его квартирки виднелся вырезанный из сахарной бумаги сапог, что означало его профессию. Дела его шли сравнительно успешно, тем более, что труженик он был замечательный. Лишь в известное время, летом, у него являлось какое-то беспокойство, как будто в нем просыпался бродяга. Я пользовался этими случаями, и мы вместе отправлялись в те или другие места, смотря по расположению души Андрея Ивановича, чувствовавшего влечение к той или другой святыне. Жена его Матрена Степановна не особенно одобряла эти экскурсии, несомненно, отражавшиеся на бюджете, но поделать с ними ничего не могла и в конце концов терпела их, тем более, что они как бы заменяли для Андрея Ивановича запой, которым он страдал раньше…
Выехав как-то из Нижнего, я потерял Андрея Ивановича из виду и затем, отправившись по возвращении в знакомую улицу на Яриле, я уже не нашел его на старом месте. Правда, здесь опять жил сапожник, но вместо незатейливого сапога из сахарной бумаги виднелась вывеска. На куске жести был намалеван огромный сапог рядом с совсем маленьким башмаком, а внизу стояла надпись: «Максим Гордеев, и принимает починку». За верстаком сидел незнакомый Максим Гордеев, человек с бритой бородой и огромными, торчавшими врозь усами.
Это был человек серьезный и деловитый, и, узнав, что я не имею в виду заказа, — не пожелал терять время на пустые разговоры. Об Андрее Ивановиче он или действительно ничего не знал, или просто не желал распространяться. У соседей тоже ничего почти узнать не удалось Андрей Иванович исчез так, как делал все быстро и с внезапной решительностью.
В куче зевак, собравшихся около меня на пыльной и истомленной от скуки улице, говорили разно. Одни сообщали, что Андрей Иванович ушел к раскольникам, которые за это дали ему денег, другие — что он уехал искать счастья «на низ», третьи — что он умер…
Когда зайдя в ближайшую мелочную лавочку, я предложил тот же вопрос, то лавочница, рыхлая особа средних лет, вязавшая на досуге чулок, как будто даже обиделась:
— Не знаем… Мало ли их, хоть и сапожников… Был, да нету, и все тут… Другой пьяница нашелся… Есть кому подметки-то подкинуть…
Из этого я понял, что Андрей Иванович, человек довольно строптивый и всегда высказывавший обличительные наклонности, — расстался с соседями не особенно дружелюбно. Можно было даже предполагать, что он излил в минуты расставания всю горечь, накопившуюся за многие годы в его бурной душе против человеческого рода вообще и против сословия лавочников в частности.
Как бы то ни было, Андрей Иванович исчез с моего горизонта, и я не без грусти думал об этом обстоятельстве, возобновляя свои экскурсии. Несмотря на некоторые неровности своего настроения, товарищ он был отличный и часто интересный собеседник, очень восприимчивый,
Некоторые изгибы этой непосредственной души всегда интересовали меня, и мне казалось, что под этими часто нелепыми поворотами настроения чувствуются запросы души довольно глубокой и не находящей удовлетворения. Каждый раз, выходя в путь среди ясных дней лета, с ощущением освобождения и беззаботности, он глядел на мир радостными глазами, полными какого-то ожидания. Его беседы с встречными людьми, его пытливые расспросы о предметах веры и поклонения, серьезные и тоскующие сомнения, с которыми он иной раз обращался ко мне, — все это показывало, что он не просто развлекается, но что он ищет чего-то и на что-то надеется… И всякий раз, на обратном пути, он падал духом, раздражался, как-то особенно принижался, частью ввиду предстоящего свидания с строгой супругой, частью — казалось мне — от разочарования… В эти минуты он как бы сжигал все, чему еще недавно поклонялся, а постылые будни, от которых с такой ненавистью отрывался еще недавно, теперь старался реабилитировать, как бы признавая их законом природы…
Отношения его ко мне также отличались двойственностью и неровностью. Я знал, что за глаза он отзывается обо мне с большим расположением, не отступая даже перед авторитетом Матрены Степановны. Но в глаза он часто говорил мне резкости и держался холодно, иной раз даже враждебно… Общий тон наших отношений носил отпечаток какого-то затаенного недовольства. Андрей Иванович как будто ждал от меня чего-то и не получал ожидаемого. Нам случалось где-нибудь на привале, под откосом берега или в тени придорожных берез говорить обо многом и говорить «по душе». Но именно после таких разговоров особенно обострялось недовольство моего спутника. Мне казалось, что я понимаю его: разговор по душе располагал к дальнейшему, к тому, чтобы сказать уже все, не оставляя в важных предметах ничего недосказанным. Но он никогда не умел поставить вопроса, что, пожалуй, простительно и понятно, а я не умел дать ответа на подразумеваемые вопросы. Это, может быть, и непростительно и непонятно, но… так уже было… И было, вероятно, потому, что предмет, около которого вращались запросы Андрея Ивановича, был болящий и серьезный, в котором особенно боишься неверной, фальшивой или просто неуместной ноты. Как бы то ни было, несмотря на обоюдное желание, у обоих нас не хватало чего-то… какой-то теплоты, какого-то вдохновения, что ли, которое внезапно, иной раз случайно раскрывает душу и показывает то место, где в ней хранится заветное и святое… может быть, странное, может быть, чуждое… но в котором другой не усумнится все-таки признать святыни…
Для этого нужно много взаимного понимания и, кроме того, повторяю, — своего рода вдохновение… Оно могло когда-нибудь придти, но пока не приходило, и мы расставались после лучших из наших бесед так, как будто именно в них был повод для ссоры. Андрей Иванович, повидимому, подозревал с моей стороны высокомерие, которого не было. А я, кажется, более понимавший его, чем он меня, уносил все-таки вопрос: что это бурлит в этом простом, нелепом, но хорошем человеке, и куда приведет его это неугомонное душевное брожение.