Том 3. Рассказы и очерки
Шрифт:
— Ну и пущай! Кому дело!.. А может, и не спустит. Как ему бог поможет. Может, с этого случаю он бы свою жизнь мог переменить. Так я говорю, ай нет?.. Ведь это как бог.
— Пожалуй, хотя все-таки вероятия мало.
— То-то вот — пожалуй! Пожалуй так, а пожалуй и этак! Больше бога не узнаешь. А по-моему: делай сам правильно, как богом приказано. А что выйдет — бог и в ответе… А они, значит, для бога-то над Миней неправильность сделали: у него возьмут, богу отдадут на моленную… Хорошо это? Ведь он, как бы то ни было, сирота! Значит, сироту обидели, для бога-то!.. Хорошо, — он такой человек лехкой… А другой, может, от этого самого на зло
Андрей Иванович махнул рукой с таким озлоблением, как будто я защищал утилитарные взгляды старообрядческого общества, обездолившего беспутного Миню в пользу общественной молельни… Оставив меня на улице, Андрей Иванович решительным шагом направился в ближайшую избушку. Вероятно, здесь какой-то разорившийся бедняга занимался корчемством. По крайней мере, Андрей Иванович вышел оттуда с новой посудиной в руках, а по его походке и покрасневшему лицу я заключил, что он, вероятно, успел еще основательно приложиться в избушке. Глаза его блуждали сильнее, лицо еще более покраснело, голос стал резче и крикливее. А в глазах отложился еще некоторый осадок той же глубоко засевшей тоски…
Пройдя по довольно крутому, изрытому колеями подъему, мы поднялись на горку и очутились на зеленой деревенской улице. На правой стороне бросался в глаза новый дом, просторный, двухэтажный, из прочного леса, с претензиями на некоторые отличия от остальных. В окнах виднелись белые занавески и цветочные горшки. Против дома на мураве лежало несколько бревен и доски.
Дойдя до этого места, Андрей Иванович неожиданно для меня сел на бревна и стал откупоривать бутылку.
— Хорош домик? — спросил он, указывая кивком головы на фасад новой постройки.
— Ничего!
— То-то — ничего! Имейте в виду: фасадик сам отделывал.
В голосе его слышалась самодовольная гордость, но лицо хранило все-таки следы угрюмости.
— Имейте в виду — наполовину шилом выстроен. Что вы думаете: работал тридцать лет, с младых ногтей, сами знаете как — не досыпал, не доедал… Кто может супротив меня сработать! Что сапог, что башмак, что калоши!.. Прошивные, выворотные, по старой вере, дратва в палец… Или рантовые — шва не найдешь, или на шпильке узором… Французский каблук присадишь… Все могу… в наилучшем виде… Теперь вот, Громов, трактирщик… заведение вон на берегу — видели? «Сшей, говорит, чтобы неотменно, как в городе». Дурак! Да ты еще в городе поищи, чтоб так сшили, как я ему, оболтусу, сработаю!.. Цены вот ноне нет! Была цена — по красной брал за цельные, бураками или в гармонь… Да и то…
Он угрюмо посмотрел на меня и сказал:
— Думаете: верно, что шилом дом такой выстроен? Держи карман. Заработаешь! От трудов праведных, — недаром говорится, — не наживешь палат каменных. Не будешь богат, а станешь горбат… Матрены Степановны дом-от… Наследство получила… Этакой же вот, как Степан Корнеев, дедушка был… Молотковый… Даром, что при моленной спасался, а копейку зажимал вот как… И в кубышку, и в кубышку!.. А для чего?..
— Да вот вам же, Андрей Ивадович, досталось.
Он посмотрел на меня знакомым мне внимательно-укоризненным взглядом и сказал:
— Ну, вот дом, хорошо! А дальше что? Думаете, лучше стало? От этого, от богатства-то?..
И по обычной парадоксальности натуры, переходя вдруг в хвастливый тон, он сказал:
— Штраховки плачу три с полтиной!
— Не дорого.
— По той причине, — обратите внимание: крыша железная. За тесовую дороже. Да и то ведь в полгода!.. А вы полагаете — в год? Не-ет!
— Конечно, умно…
— Скажем так: огонь — попущение божие… Ну, опять в год составляет семь рублей. В три года часики серебряные штраховому обчеству отдаю. А как он не сгорит в десять-то лет? Ведь это двести десять!
— Тем лучше, если не сгорит. А все-таки вернее.
— Само собой. И я думаю: лучше платить, чорт с ними… А то сгорит — взвоешь.
Он приложился к откупоренной бутылке. Такого обнаженного пьянства прежде я за Андреем Ивановичем не замечал. Теперь мне чувствовался в этом какой-то цинизм, отчасти озлобление, и даже — оттенок пренебрежения ко мне лично. Выпив несколько глотков, он обратился ко мне с тем же выражением неприятного тщеславия и самодовольства:
— А как по-вашему: сколь дорого встанет, ежели выкрасить дом по лицу или хоть, скажем, весь кругом?
— Не знаю. А выкрасить, конечно, лучше.
— Лучше. А чем лучше? По-моему натуральность дерева приятнее. И опять, ежели красить вохрой или, например, мумией?..
— По-моему, вохрой.
— Вохрой! — повторил он задумчиво. — А наличники и углы белые, или мумией, значит, в тень. Так! Это правильно. Сам так думал. А встанет это рублей в тридцать? Или поболе?
— Ну, уж этого, Андрей Иванович, я вам сказать не могу.
— А я полагаю, вскочит и в сорок. Потому оно, масло, по дереву впитается. Сколько его туда уйдет! Потом грунтовка и уже наконец того — краска. Сочтите! А надо будет! Ну, только выжду. Видите — все дома посинели, пожухли, а мой еще как есть новенькой: с реки вид — стоит посмотреть! Солнышком в него ударит, — огонь, игра, картина! Дождем его опять по фасаду редко трогает. Я замечал: дождь или хоть снег — все вон с той стороны хлещет. Пообожду красить! А как что станет жухнуть, — ну, тогда и выкрашу. Шпингаретки-то — видите, как играют… Медные! Составом чищу.
В это время одна из занавесок в окне двинулась слегка и осторожно. Андрей Иванович с зоркостью, которую иногда проявляют пьяные и сумасшедшие, заметил это движение, посмотрел в том направлении пристальным и зорким взглядом и сказал:
— А! Заметила… вон выглядывает птица сирина, в просторечии сказать сыч. — И вдруг он крикнул пронзительным и противным голосом: — Матрена! Матреш… Самовар нам, жив-ва! Станем в прохладе чай пить… Скатерка чтоб чистая!..
Я с грустью смотрел на моего знакомого и его новые манеры. Прежде, когда Андрей Иванович работал, не разгибая спины, и содержал себя и жену шилом, — он несколько побаивался Матрены Степановны и был с нею всегда почтительно вежлив. Теперь, когда он, благодаря ей же, стал домовладельцем, — его обращение стало грубо и нагло. Это было похоже на него, но… мне показалось, что эволюция моего приятеля закончена: это самодовольное хвастовство своим домом, медными «шпингаретками», штраховкой и прочим, этот грубый тон, все эти хвастливые выходки казались мне просто самодурством грубой и низменной натуры, поведением выскочки, у которого внезапно закружилась голова от неожиданного благополучия… Получил наследство, бросил работу, увлекается опьяняющими ощущениями собственника и пьет в буквальном смысле. И вот все, к чему привели Андрея Ивановича его порывы, недовольство и искания. И мне начинало казаться, что и прежде не было ничего, и та внутренняя личность, с ее исканиями и запросами, которую я чувствовал в Андрее Ивановиче, — составляет просто создание моего воображения.