Том 4. Наша Маша. Из записных книжек
Шрифт:
Мне говорили:
— Терпите. Воздерживайтесь.
Днем — туда-сюда, терпел. Но к вечеру сил для борьбы уже не было. Еще с вечера выпивал стакан за стаканом весь графин. Ночью шел в соседнюю — женскую — палату. Осторожно, как вор, входил со своим стаканом и, стараясь не звякнуть, не разбудить дистрофичек, пил… Стакан за стаканом. Делая блаженные паузы. Тяжело дыша.
И наконец, в середине ночи, не вытерпев, шел в самую страшную палату, в палату колитиков.
Слава богу, не заболел, не заразился, а теперь жажда уже так не мучает.
. . . . .
За
. . . . .
До войны в больнице помещался известный кишечно-желудочный санаторий «Страховик». А еще раньше — Дом отдыха. Первый Дом отдыха в Советской России. Создан по указанию Ленина, о чем свидетельствует доска, висящая на стене дома.
До революции это был особняк Половцевых. Тот самый образец нового петербургского ампира, который я столько раз видел на фотографиях, о котором столько читал, а посмотреть который не удосужился.
Увидел это действительно прекрасное ампирное здание работы Ивана Фомина только в апреле этого года. По-моему, лучше старовского Таврического. Легче. Изящнее.
. . . . .
В «Страховике» лежат маленькие дистрофики — брат и сестричка. Мама умерла. Папа на фронте.
— Мы так голодовали, что папины кожаные перчатки сварили и съели.
. . . . .
В конце февраля горел Елагин дворец. Горел два или три дня. Никто не тушил — некому было.
Сейчас на той стороне Средней Невки — один почерневший остов прекрасного здания. Ни купола, ни крыши. В ясные дни голубеет небо в проемах окон.
. . . . .
Солнечным апрельским днем выполз по черной, кухонной лестнице на каменное (тоже задуманное Фоминым) крылечко. Стоял в своем сером больничном халате, опираясь на палку, дышал еще морозным, но уже весенним воздухом… Мимо идут две девочки, о чем-то спорят. Одна остановилась, подняла голову, крикнула громче, чем следовало:
— Дедушка, а дедушка, сегодня какой день: четверг или пятница?
Я даже палкой ей погрозил — так это меня обидело. Дедушка! Тридцать четыре годика дедушке.
. . . . .
Нужно написать рассказ «Стыдно вспомнить». Много, очень много сюжетов на мотив «Страшно вспомнить», но есть и такие:
«Радостно вспомнить».
Не припомню, когда это было. Давно. Может быть, в октябре, а может быть, и еще раньше — в сентябре.
Я шел из Детиздата по Невскому. (Да, конечно, это было не позже сентября, если я еще ходил в Детиздат. Потом я туда уже не ходил.) Шел по Невскому и попал в воздушную тревогу.
Завыли сирены, появились, как из-под земли, патрульные, стали заталкивать прохожих в подъезды, в подворотни, в магазины. Меня загнали в «Пассаж». И мало того, что в «Пассаж», а — в убежище, помещавшееся в подвале этого универмага. Убежище не было достроено. Не все подпорки были поставлены, еще всюду белели стружки, пахло пиленым деревом, опилками.
Я присел на какое-то бревно. И вдруг увидел у своих ног — зарывшуюся в стружки бледно-фиолетовую
Протянул задрожавшую руку, незаметно поднял карточку, спрятал в карман. И потом — в течение десяти дней получал по ней хлеб. Значит, я и мои близкие съели четыре килограмма чужого хлеба. Карточка-то была рабочая, первой категории!
Как и все продовольственные карточки в то время, эта карточка была безымянная, на предъявителя. Впрочем, я особенно ее не разглядывал. Хотя мог бы, и должен был, разглядеть!
В оправдание себе могу сказать, что уже на второй день я понял, что ем чужой хлеб. На третий день я не стал его есть, отдавал маме и Ляле.
А потом… потом, чем дальше, тем больше стала грызть меня совесть.
Когда на ленточке осталось талонов граммов на восемьсот хлеба, я взял лупу и разглядел: кем выдана карточка? На круглой лиловой печати значилось:
«Местный комитет универмага „Пассаж“».
Значит, потерял карточку работник «Пассажа», какая-нибудь продавщица или кассирша.
Хлеб съели, все талончики остались в булочных, но корешок карточки я не выбрасывал. Он лежал у меня на столе — и мучил меня.
Звучит излишне громко, но я понял, что не смогу жить с этим грехом на душе. Понял, что должен искать эту женщину и отдать ей свой долг.
Четыре килограмма хлеба ни скопить, ни купить я не мог. Я стал собирать все, что можно было собрать. Тогда еще можно было. От каждой пайки хлеба я отрезал крохотный кусочек и сушил его. Копил по штучке печенье, конфеты, крупу, куски сахара. От всего, что удавалось достать на рынке, — тоже. За месяц я скопил продуктов, стоимость и калорийность которых значительно превышали стоимость и калорийность четырех килограммов черного хлеба. Я считал, подсчитывал, пересчитывал, складывал, умножал… Находил какие-то коэффициенты, общие знаменатели… Одним словом, когда я отправился наконец морозным осенним днем в «Пассаж», в карман мой был засунут плотно перевязанный аппетитный пакетик граммов на 800 весом.
Теперь надо было найти человека, потерявшего карточку. Легко ли это было сделать? Нет, конечно. Но в ту минуту мне казалось, что добрый порыв не может не завершиться успехом.
«Пассаж» к тому времени опустел. Вообще, у меня осталось впечатление, что минувшей зимой люди заходили в промтоварные магазины только погреться. Что там можно было купить? И зачем?
Впрочем, кто-то все-таки бродил по магазинным галереям, а за прилавками коченели продавщицы.
Местком оказался на третьем этаже.
Председательша чем-то занималась. Вокруг стола ее стояло еще несколько женщин.
Я спросил:
— Скажите, пожалуйста, у вас никто из сотрудников не терял хлебной карточки?
Мгновенно откликнулись сразу две тетки:
— Я потеряла!
— Я!
— Когда?
Одна сказала — вчера. Другая — третьего дня.
Я понял, что обе от голода лгут, и сказал:
— Я нашел хлебную карточку. Но было это давно — месяца полтора назад.
— Ну, и что?