Том 4. Наша Маша. Из записных книжек
Шрифт:
— Ну, и хочу найти человека, который ее потерял.
Я показал корешок карточки. Председательша посмотрела.
— Да, «Пассаж». Но это — не наша. Это — рабочая. А мы получаем служащие карточки. Вы где ее нашли?
— В убежище.
— В подвале?
— Да.
— Постойте, постойте, — сказал одна из женщин. — Это — Белов, столяр. Как раз месяца полтора назад, когда оборудовали это убежище, он потерял там полоску на последнюю декаду.
— Да, да, правильно, — подхватила другая. — Я помню. Он ужасно убивался. У него же семеро детей было.
— Он жив? — спросил
— Жив, слава богу.
— А дети?
— Дети — не знаю.
— А где мне его найти?
— Белов? Где Белов?
Все засуетились, оживились. Все, вместе со мной, очень обрадовались, что следы потерявшего карточку Белова отыскались.
Мне объяснили, как его найти.
— Войдете во двор — с улицы Ракова, — идите все прямо и слева увидите столярную мастерскую. Там они и работают, столяры.
Никогда не думал, не знал, не предполагал, да, пожалуй, и вообще мало кто из моих земляков-ленинградцев догадывается, что у «Пассажа» есть свой двор. А он есть. На улице Ракова, бывшей Итальянской, между «Пассажем» и соседним домом — не то ворота, не то калитка. Открываешь ее, а там — длинная, до самого Невского, щель. Тележка ручная пройдет, а машина — не поручусь. В узеньком этом ущелье помещаются подсобные службы «Пассажа». В том числе и столярная мастерская.
Я вошел. В полумраке несколько человек работали рубанками. В нос ударило — тем самым, знакомым, родственно близким с детства и напомнившим тот злосчастный сентябрьский день запахом: сосновой доски, лака, опилок, свежей стружки.
Я спросил Белова.
— Какого Белова? Столяра?
Сердце замерло: а вдруг нет его?
Кто-то крикнул в соседнее, заднее помещение:
— Белов! Тебя!
Таких я русских людей давно не видел. Лет под сорок, волосы русые, стрижен «по-мужицки» в кружок, иконописно красив, с ремешком вокруг лба, чтобы не мешали работать волосы. Стоит в дверях, смотрит испуганно.
— Меня?
— Вы Белов?
— Белов. Да.
— Скажите, вы карточку хлебную теряли?
— Да. Потерял. Давно уж.
— Где?
— А бог его знает. Там, где работал, надо быть. В подвале.
— В сентябре?
— В сентябре.
— Я нашел вашу карточку.
Он открыл рот.
— Я съел ваш хлеб. У меня нет хлеба, чтобы отдать долг. Но вот тут кое-что съедобное.
Он взял пакет. Посмотрел на него, на меня. Ничего не сказал, положил сверток на верстак, обошел этот верстак и низко, поясно, как говорили в старину, мне поклонился.
Вот такое вспомнить радостно, сладко.
Как хорошо, легко дышалось и шагалось мне тогда…
. . . . .
В больнице была парикмахерша. Прошлый раз подровняла мою казацко-купеческую бороду, а сегодня уговорила снять ее напрочь.
Позже спускался по черной, кухонной лестнице. Навстречу Екатерина Васильевна. Ахнула:
— Юноша! Ну, просто юноша!
Юноша-то юноша, а ноги без помощи палки этого юношу не носят.
. . . . .
Каменный остров. Апрель.
Дней шесть не притрагивался к этой тетради.
В прошлую субботу утром пришла Ляля:
— Умирает мама.
То же, что и у меня: алиментарная дистрофия третьей степени. Сердечная слабость. Цинга.
Ляля
До этого я уже пробовал похаживать по Острову. Дней десять назад дошел, доковылял, опираясь на палку, до Каменноостровского шустовского театра, — сделав туда и обратно с полкилометра! А тут — не добежал, но быстро дошел до остановки третьего номера, доехал до Невского… Вспомнил, что здравотдел помещается на улице Пролеткульта против Радиокомитета, видел не раз вывеску у подъезда. Пошел туда.
Между прочим, ни на улице, ни в трамвае особого внимания мой богадельный халат не привлекал. К чудесам за этот год в Ленинграде привыкли. Немножко удивилась облезлая, какая-то выгорелая, вываренная секретарша завгоротделом (или какого-то его заместителя), увидев подведомственного ей больного не совсем на своем месте — не в больнице, а в их высоком учреждении. Я редко это делаю, почти никогда, но тут назвался: писатель такой-то. Выглядело и звучало это, вероятно, чрезвычайно комично. Пожалуй, до слез комично.
Меня приняли. С несвойственной мне горячностью и красноречием. Я попросил отправить мою умирающую мать в больницу на Каменный остров, в бывший «Страховик».
— С главврачом вы договорились?
Я солгал:
— Разумеется.
— Но у меня нет машин. Все в разъезде.
— Я буду ждать, пока появится.
Он дал мне записку в какой-то отдел транспортировки. И я стал ждать.
Часа через полтора мы подъехали на дребезжащей машине «скорой помощи» к дому на улице Восстания. Мама вдруг закапризничала: не хочу в больницу! Ее тоже не удивило, что я в халате. Я сказал, что там я буду рядом, буду заботиться о ней. Тогда она согласилась. Без труда один, тоже не ахти какой здоровый, санитар поднял ее высохшее тельце, положил на носилки.
Через полчаса, еще при солнечном свете, машина остановилась перед подъездом половцевского дворца. Я попросил подождать, поднялся наверх. Екатерины Васильевны в кабинете не было, сказали, что она дома. Пришлось идти через весь санаторий.
Нашел ее, упал на колени (если точнее — на одно колено), сказал:
— Екатерина Васильевна! Бейте меня, делайте, что хотите. Я привез свою больную мать. Примите ее!
Она вскочила, стала поднимать меня.
— Алексей Иванович, но зачем же вы сами! Мы бы все сделали.
Уже без малого неделя, как мама лежит в соседней палате. Ей лучше. Вставать еще не может, но говорят: «Будет жить»…
. . . . .
А я после этого высокого подъема духа опять свалился. И опять мне делали переливание кровозамещающей жидкости.
Буду ли жить — не говорят, потому что не спрашиваю.
. . . . .
…Нет, не могу все-таки не попробовать записать, как все было на самом деле. Записываю правду, но далеко не всю правду. Правда была страшнее.
Начну с того, что война застигла меня с черной повязкой на подбородке, я только что вышел из больницы после сложной челюстной операции.