Том 4. Очерки и рассказы 1895-1906
Шрифт:
— Вы же вот не стали! Вон и пишете.
— Я-то так… так… — Петр Федорович оборвался. Он понял, что не убедил никого, что все слова его пропали даром.
— Так, так, — растерянно повторял он.
Силы как-то сразу оставили его. Точно оборвалось вдруг что-то там внутри и потянуло его в пропасть. Мурашки забегали по телу, и снова стало страшно ему. Он весь дрожал, глаза его налились кровью, и он уже выл, полный ужаса, тоскливо, дико, как воет человек только в кошмаре. Затем начался его обычный истерический припадок. Редактор нервно схватился
— Скорей за доктором… Вот принесло еще…
— Да прямо в больницу его…
В больницу, впрочем, Петра Федоровича не отправили. Он успел раньше прийти в себя и, ничего не помня, мутными глазами с кровавой пеной на губах осматривался на приглашавших его в больницу.
— Вы больной человек, — сказал ему редактор, — вам лечиться надо… Поезжайте в больницу, вылечитесь и тогда приезжайте, — потолкуем тогда еще с вами об общине…
Петр Федорович выслушал, мигая глазами, долго думал и сказал, наконец, хриплым, разбитым голосом:
— Домой поеду… Статью прочтите…
Он поднял рукопись с полу и протянул ее редактору.
— Поправитесь, тогда и статью прочтем, — потрепал его редактор по плечу, — а вот и ваша шапка…
Петр Федорович встал.
— Ну, вижу, сконфузил я только себя перед вами: петля и тут вышла… Вот что, книжку я такую читал: Антон Горемыка… Думают, нет его больше на свете, — голос его дрогнул, — а что есть и хуже его — не знают. Ох, не знают ли? Не знают, узнать можно… Знать не хотят!.. Вот чем хуже нынешнему-то горемыке. И что ему делать? Умереть? К вам прийти?! — Петр Федорович мучительно вытянул шею. — Так ведь в больницу от правите…
Голос его оборвался, судорога свела ему лицо. Плотно сжав губы, как сжимают дети от подступивших слез, он замотал головой и, махнув рукой, разбито и тяжело пошел к выходу.
Добравшись домой, Петр Федорович слег и больше не вставал.
Перед смертью его, по его просьбе, навестил его миссионер.
— Не жилец я больше, — говорил ему Петр Федорович, — сила вся ушла. Ну, да что об этом!.. Люди по острогам, да на каторге, да на больших дорогах жизнь кончают, а я все-таки вот… в кровати… Отошло сердце, и нет во мне больше зла… Скучно вот только так — лежать да смерти дож и даться… Читаю божественное, а другой раз и на светское чтение потянет. Давали вы прежде мне: нет ли еще каких из истории?
Миссионер прислал ему несколько книг. Больше других понравился ему Дон-Кихот.
— Да, вот у каждого свое, — рассуждал он, — а все-таки до чего люди могут в фантазии ударяться: и видит, что мельница, а сам себя уговорит, выходит не мельница. А то в руку сыграет, можно сказать, самым последним ворам, грабителям… А грех сказать, — человек хороший был и добра людям желал…
В одной книжке Петр Федорович прочел: «Право личности — священнейшая хоругвь, отстаивать которую человек обязан ценой жизни». Он долго думал и, вздохнув, сказал:
— Хорошо пишут…
В одно пасмурное, скучное утро, когда дождь мочил землю и вода струйками буравила потные
В полумраке нищенской лачуги лежало громадное желтое тело на грубо сколоченной кровати. Мохнатая черная голова склонилась набок, костлявая, уродливая в сгибах пальцев рука откинулась и застыла на книгах, беспорядочной грудой сложенных тут же на табурете.
Тени земли *
I. Художник
И не уступил бы человек ангелам и перед смертью не склонился, если бы не была у него слабая воля.
Под сводом лазурного неба, у самого синего моря жил великий художник.
Люди называли его гением, но так ничтожно было то, что выходило из-под его рук в сравнении с тем, чего хотел он.
Он хотел!
Он хотел в чудном изваянии соединить всю чистоту неба, всю прелесть земли.
И художник искал терпеливо дивный образ своей души. Он искал его в нежном дыхании весны, когда сирень и миндаль осыпали его своим цветом; в темных ночах жаркого лета, когда так страстно билось море о берега его сада; в неподвижной осени, когда вся в позолоте и мечтах о лете склонялась она к нему и нежно шептала «прости»; зимой, когда дул холодный ветер и дождь стучал в окна, а в камине ярко горел огонь.
В неясных грезах видел его во сне художник и увидел однажды весь воплощенный свой образ.
Вечные краски заката переливали в небе, солнце золотило и небо и море, и когда солнце коснулось моря, и небо и море вспыхнули и в бездне огней увидел художник там в окне из бирюзы и огня иную даль, увидел чудный, как сон, как мечты, прекрасный образ своей души.
То было одно только мгновение, исключительное мгновение напряжения, когда человек во много раз превосходит себя, свои силы.
Силой чистой влюбленной души художник удержал тот образ и передал его мрамору.
У самого синего моря, против того места, где в небе заседали боги, воплотил великий художник свой образ в девственном прекрасном теле из мрамора.
Изумленные боги смотрели и говорили:
— Он создал нечто большее даже, чем создали мы.
И боги сказали ему:
— Да, ты великий художник, равный нам, — проси же у нас, чего хочешь.
— Боги! — ответил художник, — дайте ей жизнь. Не для себя прошу, но чтобы могла она совершить свое призвание на земле.
— Да будет! — сказали боги.
И статуя ожила.
А что сделал художник, когда она, обнаженная — вся прелесть земли, вся чистота неба — сошла к нему?
Он обезумел от вспыхнувшей в его сердце земной любви.
В урагане охвативших его страстей он\ осыпая ее огнем своих преступных поцелуев, жадно кричал богам:
— Она моя! Только моя!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Возмущенные боги тут же произнесли свой жестокий приговор: художник лобзал опять только уродливую глыбу мрамора.