Том 4. Очерки и рассказы 1895-1906
Шрифт:
— Ну, здравствуйте, — раздался вдруг грубый голос надо мной, и черная мозолистая рука бесцеремонно протянулась ко мне.
Я уже успел со дней моей практики отвыкнуть и не жал больше таких рук.
Этот грубый перерыв моей работы, эта нахально протянутая рука покоробили меня, и я поднял раздраженные глаза.
Передо мной стоял сутуловатый, угрюмый, грязный господин с большим красным носом.
Спокойным, слегка пренебрежительным голосом, он спросил:
— Не узнали?
Узнал, конечно,
Такой же, хотя постарел и горечь в лице.
— Как поживаете?
— Да вот нос… все лупится.
— Как вы попали сюда? Как меня разыскали?
— Услыхал и приехал. Разыщешь, когда есть нечего: выгнали меня из кочегаров, — больше не надо, — ученые пошли…
— Найдем работу.
И я устроил Григорьева машинистом при водокачке.
Он поселился в чистом маленьком домике. С ним поселились его дочь, красавица Маруся, с черными, как бриллианты, глазами. Ее муж поселился, молодой красивый кузнец.
Проезжая, я иногда видел ее на пороге с ребенком на руках и вспоминал празднованье рожденья. Тогда я мечтал: может, быть, в жизни я встречусь и женюсь на ней. Потом я смеялся, вспоминая свои юношеские мечты.
А теперь я жалел и завидовал счастливцу кузнецу.
Григорьев вот какую услугу оказал мне.
В один прекрасный день все кочегары и машинисты не вышли на работу, заявив, что против всех законов их заставляют работать вдвое.
Я телеграфировал своему начальству и получил распоряжение немедленно рассчитать всех.
Не берусь судить, чем бы это кончилось, если б не Григорьев.
Во главе всех Григорьев говорил мне:
— Мы не спорить пришли с вами, и нового вам говорить нам нечего: помните тогда на паровозе, когда спали мы оба? И здесь люди до одурения дошли, — лошадь и та отдыхает. Вам говорить мне не надо: мы ведь люди, и вы знаете это.
И Маруся стояла тут же с другими, с ребенком на руках, ее глаза смотрели в мои, — спокойные, полные доверия, полные сознания своей правоты, не допускающие и мысли, чтобы не сознавал этого и я.
А вызванные войска уже шли, и кто знает? Может быть, завтра…
— Господа, я не хозяин, что я могу сделать?
И опять говорит Григорьев:
— А вы поезжайте к своему начальству и расскажите им все, что вы знаете.
— Хорошо, я поеду.
И, обращаясь к толпе, Григорьев заговорил:
— Ну, я же говорил вам. Дело теперь в шляпе… Человек на своей шкуре испытал. А покамест ездит, станем на работу и будем ждать его приезда.
На том и порешили, и я уехал.
Я мало надеялся на успех, и большого труда стоило снять вопрос с почвы потачки и перенести его на почву денежной выгоды: от переутомления происходит столько несчастий, столько материальных потерь, что выгоднее, увеличив
Мне помог начальник тракции, подтвердив цифрами мою мысль.
И убедили начальство.
— Но как там в Петербурге, в Управлении на это посмотрят?
Начальник тракции угрюмо заметил:
— И там люди, и их же карманы оберегаем.
— Ну, что будет.
Я дал телеграмму своему помощнику и, счастливый, возвратился назад. О, какая толпа меня встретила! Какую речь сказали!
И мы жали руки друг другу, так жали, как со времени моего отъезда тогда с практики ни разу мне не жали.
А довольный Григорьев твердил, обращаясь то к тому, то к другому в толпе:
— Ну, так как же? Я ж говорил! Ведь это не то что… В два слова дело понять может: не большая мудрость…
Бабушка *
Большое место. Больше остального города. И все огорожено высоким кирпичным забором. Забор окрашен красной краской и разделан белыми полосками под кирпич. Главный дом в два этажа, такой же кирпичный и с такой же разделкой, выдвинулся и угрюмо смотрит сверху на город, большую реку, широкой стальной лентой теряющуюся в мглистой дали синих лесов. Ворота тяжелые, с пудовыми скобами и с большими висячими замками. Калитка рядом. Она отворена, и виден мощеный двор, кругом двора строения, — тяжелые, прочные, все на замках. Дальше другой двор, где фабрика, ряд высоких труб, снует озабоченный народ, тянутся обозы кож — сырых, выделанных.
Сама бабушка осмотр делает. Заглядывает во все закоулки. Остановится, спросит, выслушает, сделает замечание и — дальше.
Сзади бабушки тяжело шагает желтый, как тесто, и такой же сырой внучек — Федя, двадцатидвухлетний парень. Глаза у него ласковые, задумчивые, шея короткая. Бабушка косится на него, на толпу приказчиков, идет и думает свою заветную думу.
Внук не в бабушку. Шестьдесят лет ей, а стройна, как девушка, лицом суха, глаза большие, черные, голова повязана черным платком. И теперь красота видна, а в молодости первой красавицей на две большие реки, Волгу и Каму, слыла.
Что красота! Так умна бабушка, как и мужик редко бывает, и твердо ведет большое, на пять губерний, кожевенное дело.
И ни одного худого слуха про бабушку не было и нет. Тверда в старинном благочестии, и без ее воли не то что попа — архиерея не посадят.
Уезжала бабушка и целый месяц была в отлучке: внуку невесту искала.
Приехала, в бане помылась, в часовне обедню отстояла, завод теперь осматривает, обедать сядет, после обеда поспит, а потом за внуком пошлет и объявит ему его судьбу.