Том 4. Очерки и рассказы 1895-1906
Шрифт:
— В чем?
— Вы уедете отсюда.
И он протянул мне руку ладонью вверх. В это время вошел изящный гвардейский офицер, и губернатор, лениво поднявшись, сказал:
— Bonsoir. [17]
И, взяв под руку гостя, лениво прошел с ним до дверей гостиной:
— Marie! Prince Anatole. [18]
Гость прошел к хозяйке, а губернатор возвратился навстречу новому гостю — председателю суда — Владимиру Ивановичу Павлову.
17
Добрый
18
Мари! Князь Анатоль (франц.)
Павлов был высокий, крепкий старик, с чертами лица, точно выбитыми из стали. Его большие красивые глаза смотрели в упор: серьезно и твердо. Павлов пользовался громадным уважением в обществе, и даже губернатор, любивший с кондачка относиться ко всем, Павлова уважал.
Этого нельзя было сплавить, и старики чинно уселись друг перед другом, а я ушел в другие комнаты.
В одной из маленьких гостиных сидела окруженная поклонниками Софья Николаевна Семенютина, хорошенькая вдова, очень интересовавшаяся выборами и все время выборов проведшая на хорах дворянского дома.
Увидев меня, она рассмеялась и сказала:
— Несчастный, он совсем спит. Я протер глаза и сказал:
— Да.
— Садитесь лучше к нам, — будем скучать вместе. Она показала на окружавших ее кавалеров и сказала:
— Мы бы, конечно, не скучали, если бы ну хоть по душе поговорили об Дарье Ивановне, — да вот… не позволяет…
Она показала глазами на Денисова. А Денисов сидел, опершись на колени, и, не поднимая головы, ответил:
— Я думаю, что если бы Дарья Ивановна вдруг исчезла, нам окончательно не о чем бы было говорить.
— О, да, да, — рассмеялась Софья Николаевна, подняв вверх свои красивые руки, — и не надо даже делать таких страшных предположений. Ну-с, на этот раз, так и быть, оставим Дарью Ивановну и поговорим о выборах. Нет, каков Проскурин?
— Талантливый человек, — ответил молодой, с глупой физиономией господин, одетый с иголочки.
Его фамилия была Алферов. Отец его, богатый помещик, незадолго до этого скоропостижно умер, и Алферов бросил военную службу, выйдя штык-юнкером в отставку. Он при жизни был в ссоре с отцом и нищенствовал в полку. Думали, что он начнет кутить. Но он оказался очень практичным и экономным. Говорили даже, что он занимается ростовщичеством. В купеческих кружках, несмотря на его молодость, относились к нему с большим уважением.
В ответ ему Софья Николаевна сказала:
— Стыдно, стыдно. После этого всякий нахал, всякий не стесняющийся своей непорядочности — талантлив.
Совершенно неожиданно Денисов поддержал Алферова и стал защищать Проскурина.
— Вы, вы?! — накинулась на него Софья Николаевна.
— Да, я, — упрямо ответил Денисов.
Поднялся горячий спор.
Вошла моя жена и шепнула мне:
— Не пора ли нам?
Софья Николаевна остановилась на полуслове и спросила:
— А разве уже можно? В
— И я, и я… — подхватили несколько голосов.
— Господа, это выйдет демонстрация, — запротестовала Софья Николаевна, — я сказала первая и извольте соблюдать приличие. Что?
И она обвела всех своими немного близорукими смеющимися глазами и рассмеялась.
— О, боже мой, как все это глупо, приеду домой и сейчас же приму душевную ванну, — говорила она, прощаясь со всеми.
— Шекспира? — спросил я ее, зная ее любовь к Шекспиру.
— Его, — кивнула она, проходя в большую гостиную.
А я, стоя в дверях, наблюдал, как вдруг преобразилась вся она, серьезная не по летам; с достоинством и проникнутая в то же время как бы невольным уважением, она подошла к губернаторше и сделала ей непринужденный красивый, немного девичий реверанс.
Губернаторша облегченно спросила ее:
— Уже? — И, как бы боясь, что гостья передумает, дружески кивнула ей головой: — Не забывайте.
И потянулись дни за днями с журфиксами, визитами, собраниями и концертами, скучные и утомительные дни провинциального high life'a. [19]
19
высшего света (англ.)
Один фотограф, у которого я снимался, живой и интересный хохол, встретив как-то, спросил меня:
— Вы сегодня вечером что делаете?
— В театре.
— Не заедете ли после театра ко мне? Соберется кой-кто, петь будем, плясать, играть, будут и умники. В самом деле, что вам, приезжайте.
Мне, скучавшему, как только может человек скучать, улыбнулось это предложение, и я после театра поехал.
Я приехал в разгаре вечера.
В накуренном воздухе маленьких комнат, с дешевой мебелью и фотографиями по стенам, тускло горели лампы и стоял гул от оживленного говора.
Я остановился у дверей, и первое, что резко бросилось в глаза: простые будничные костюмы и оживленные, праздничные лица гостей. Говорили, громко смеялись. Я прислушивался к этому смеху с удовольствием, потому что давно уже не слыхал такого веселого, беззаботного смеха.
Мое появление ничего не нарушило. Только какой-то седоватый веселый господин, собиравшийся что-то сказать, остановился на мгновение с поднятой рукой и с дружелюбным любопытством осмотрел меня, да хозяин крикнул, увидев:
— Ну, вот и отлично, как раз вовремя: сейчас пение начнется, а пока я вас успею еще познакомить.
И он повел меня по комнатам: Седоватый господин, немного сутуловатый, с добрыми женскими глазами, добродушно сказал мне:
— Я уже слышал о вас: очень рад познакомиться.
И мне вдруг показалось, что я давным-давно уже знаком с ним.
— Это кто? — спросил я, отойдя, у хозяина.
— Судебный следователь из евреев, Яков Львович Абрамсон, — шепнул мне хозяин, — мог бы давно быть и председателем, если бы выкрестился, но не хочет: очень хороший человек, его все очень любят.