Том 4. Плачужная канава
Шрифт:
С интеллигенцией его сближала книга.
Но тут он чувствовал какой-то непобедимый стыд, и когда он нес книгу, он испытывал вроде того, как если бы бубновый туз53 был у него на спине.
И в книжный магазин входил он с большей опаской, чем в писчебумажный, а и в писчебумажном робел: как бы кто не увидел!
Эта ни с чего приходящая мысль так его всего и корчила.
Да и самое чтение книги, купленной с такой опаской, он скрывал, прячась даже от старухи Овсевны, которой никакого не было
Будь у него дом, наверное, занял бы он место в жизни.
Но дом давно уплыл, и земли у него нет – один горшок стоит на столе: когда-то сирень была куплена на Пасху, как все покупают, да так и осталась стоять – голые прутья, а выбросить страшно, – мало ли подумают что.
Круг знакомых – сослуживцы по страховой конторе.
И в гостях, когда случалось бывать так или в именинные дни, он только и ждал, когда позовут к столу. В карты он не играл – не мог и самых простых пустяков сообразить.
К людям он относился всегда боязливо, ожидая от них всякой гадости, а желал и требовал, чтобы его хвалили и уважали.
Сам же он никого не уважал.
В последние московские дни в канун петербургской службы – проклятого дела своего, шел он вечером домой через всю Москву, и чувство тягчайшее, какое подымается у человека перед неизвестным наступающим и неизбежным, пригнетало его взмученную душу.
Многое и заметное проходило мимо, – не замечал он под носом. И так бы добрался до Таганки54, не видя ничего и не слыша.
И вдруг одно и совсем не такое уж приметное остановило его.
У Красных ворот55 какой-то фабричный, прощаясь со своей спутницей, вынул из кармана мел и без всяких слов водрузил на ее спине во всю спину белый крест.
И Будылин скорчился весь, пораженный и униженный, будто этот самый позорящий белый крест влепил ему на спину фабричный.
«Всякий человек, – подумал он тогда, – всякого другого может оскорблять публично просто так, здорово живешь!»
И горчайшее чувство охватило его взмученную душу.
Да, он был прав:
всякий может оскорбить тебя так, здорово живешь, и ты ничего не поделаешь, и три, сколько хочешь, никогда не стереть со спины белый позорящий крест.
«Такой уж подлец человек, а русский в особенности», – решил тогда Антон Петрович.
А вскоре испытал и на самом себе, но тут уж Россия была ни при чем, – тут было больше.
Около дома играли ребятишки, и, когда он входил в калитку, какой-то пузырь забежал вперед и к большому удовольствию товарищей, таких же пузырей, мелом провел ему по штанам.
И Будылин вспомнил вечер, Красные ворота, фабричного, и к мысли своей горчайшей тогдашней еще прибавил,
что от озорства не спасет никакая одежда, никакое положение
и управы искать негде.
«На человека искать управы негде!» – вот что сказалось в его взбудораженных мыслях.
Самое лучшее, конечно, не иметь дела с людьми.
Но как это осуществить, когда от людей и можно спрятаться, что в могиле.
«И от самого себя!» – что-то подало голос из самого сердца.
И он понял, почему эта фарфоровая холодная собачонка – нечаянный браунинг так поразил его.
– Да, и от самого себя!
И Антон Петрович, охваченный страхом, опустил на стол блестящую находку.
– Там разберут милостивее! – сказала Овсевна.
Безулыбная, сморщенная старуха, встревоженная Нюшкиным известием о страховке: она себе тянула свое – свою печаль.
Обыкновенно после обеда на другой край стола ставила Овсевна самовар, и из столовой запевала такая самоварная мурмля: спишь, проснешься, а то и сквозь сон не удержишься и нальешь стакан.
Антон Петрович наливал себе крепкого чаю, уносил стакан в свою комнату и пил там не спеша – с удовольствием.56
И наступали блаженнейшие минуты.56
Можно было подумать, что какие-то особые ангелы, да не те, что землю вертят, а те особые, что над душистыми чаями веют в китайской земле, эти самые чайные китайские ангелы витали над упивающимся Антоном Петровичем.56
Усаживался Антон Петрович у окна против брандмауера56, попивал чай.
И шли мысли легонько по ветру.
Мысль о зле, проникающем мир, осветила ему человеческую жизнь и душу его до самых потаенных уголков.
И от безрадостного взгляда на жизнь, без всякого намека на утешение, Антон Петрович никогда не уклонялся.
И окно его, выходящее на брандмауер, представляло башню – столп, откуда и в самом деле взирали на мир два черные глаза.
Свинья, почуяв, что в навозе есть своя сладость, раз плюхнувшись в навоз, валялась в нем не без удовольствия, помахивая хвостиком; так и Антон Петрович, пораженный еще в дни юности своей злой мыслью, уперся в брандмауер и, не ожидая, а главное не желая ничего другого, вкусно прихлебывал душистый чай.
Жизнь представлялась ему заколдованным кругом безысходно существующего от века и ничем в веках непреоборимого черного зла.
И он не только мирился и не искал выхода из этого злого круга, напротив, желал, чтобы злой черный круг таким и остался бы навеки.
В этом и была его вера.
И если бы вдруг обнаружилось, что и из этого злого круга есть какие-то выходы, он так растерялся бы, что наверное позабыл бы, где дом его – Таврическая верхотура57.