Том 40. 3олотая рота
Шрифт:
И на лице его, довольном собой и жизнью, если и написана была усталость, то не озлобленная, а сытая усталость наработавшегося и заработавшего человека.
И эта самая благодушная усталость раздражала и непонятно волновала Марка. Он смотрел на хромого Михайлу с упорной настойчивостью влюбленного и думал о Лизе.
Он знал, что в отделении для упаковки ситцев работают избранные, то есть те счастливицы, которые, заручившись протекцией администрации фабрики или старшин, могут не гнуть спины над протиранием красок через решето — работы, после которой у многих немеют позвонки и ноют до ломоты в костях руки. Сортировщицы и укладчицы возбуждают зависть среди прочих своих товарок, фабричных.
Там работает Лиза, и подле нее мысли Марка.
Ему казалось порой, что он видит ее сквозь толстые каменные стены камер, видит контур ее фигуры и лица, всегда жизнерадостного и веселого — так ярко и полно было его воображение.
Он был весь наполнен той бессмысленной поэзией, которая только может быть свойственна первой любви дикаря, всегда бессознательной и молчаливой. Не имея возможности видеть Лизу и чувствовать ее присутствие постоянно, он впитывал в себя невольную завистливую злобу к Михайле Хромому, который мог быть с нею, когда ему хотелось, по окончании рабочего дня.
Что-то сложное и мучительное проснулось в нем, в его отношениях к Хромому. Он ненавидел его и в то же время не мог обойтись без него. И смотрел на его некрасивое лицо и хромую ногу с тем настойчивым наслаждением, с каким можно только смотреть на возлюбленную. Смотрел, изучая его, допытывая взглядом, как и чем он достиг этого своего огромного счастья.
Эта мысль о счастье Хромого, неугомонная, сверлящая, как гвоздь, приводила его в трепет, она пронизывала в нем все, и ненависть к Михайле смешивалась в эти минуты с невольным почтением перед человеком, сумевшим достичь Лизы, Лизы недосягаемой и прекрасной, как солнце.
Когда кончился день и фабричный гудок, долгий и плоскозвучный, как крик огромной мифической птицы, выбросил разношерстную, разбитую, усталую толпу за ворота фабрики, Марк, видя, что Михайло медлит у своей метрольезы, быстро вышел из камеры с твердым намерением застать Лизу одну и поговорить с нею.
Поравнявшись с толпой укладчиц, которые держались кучкой, особняком, более нарядной и чистенькой, нежели все остальные работницы, Марк сразу отыскал Лизу впереди толпы.
Не отдавая себе отчета в том, что делает, он подбежал к ней и крикнул грубо:
— Слушай-ка! Тебя ждут там барышни управительские.
— Что еще загорелось? — нетерпеливо на ходу выкрикнула она, чуть повернув голову на его голос.
— Почем я знаю! — продолжал он с напускной грубостью, — иди, когда зовут! Мое дело сказать, а твое слушаться.
— А ты за сказ деньги получил, что ли? — расхохоталась ему в лицо рыжая Мотря, подруга Лизы, самая отчаянная из «белоручек», как назывались между фабричными укладчицы.
— Дура, — огрызнулся Марк, — работник я! Не смей! В лакеях не был. Дура! Работник, сказано!
— А давно ты стал работником? Шлендра! — уже расходившись, орала Мотря, — много пользы от тебя будет, дармоед паршивый! Целые дни с «золоторотцами», знай, возжается. С Казанским этим! Тьфу! Пропади ты пропадом! Глаза бы не глядели. А еще барин. Как же! Из «роты» не вытащить! С «золоторотцами» путается, с рванью всякой, с беспаспортной гнилью. Хорош! Да и сам-то — дрында нестоящая. Баран да ярочка — известно, парочка!
И довольная своей остротой, Мотря грубо расхохоталась на всю улицу. Расхохотались и остальные укладчицы. Расхохоталась и Лиза, раскатисто, звонко, точно через металлическую трубочку монетой посыпала. И этот смех отозвался в
— Рябая чертовка! Потаскуха! Врунья! — послал он Мотре вдогонку и, передернув плечами, повернул назад к фабрике.
Куча ругательств понеслась за ним, самых бессмысленных и диких, вместе с визгливым протестом Мотри и других укладчиц. Но он не прислушивался к ним и шел по дороге. И когда уже подходил к перекидному мосту, то услышал за собою быстрые и сильные, почти мужские шаги, раздавшиеся за его спиною. Марк обернулся и увидел Лизу. Она догоняла его, очевидно, бегом, потому что лицо ее было красно, как кумач, и волосы растрепались в беспорядке.
— Правду говоришь? Звали меня? — бросила она Марку на ходу.
— Почем я знаю! — сварливо буркнул он, в то время как сердце его заныло сладкой, тоскливой болью.
— Ты же говорил! Вот болван! — вдруг рассердилась она, вспыхнув разом, и, сверкнув глазами, сильно тряхнула косою. От этого движения большой роговой гребень, поддерживающий узел волос на затылке, соскользнул у нее с головы и упал к ногам Марка.
Он быстро нагнулся, поднял его и крепко стиснул в пальцах. В гребне недоставало нескольких зубцов, и весь он от долгого употребления казался поцарапанным и ветхим.
— Отдай! — крикнула Лиза.
Но Марку не хотелось отдавать. Зажав крепко гребень в своих сильных пальцах, он чувствовал, как роговые зубья вонзались ему в ладонь.
Ему теперь казалось, что, отдай он гребень Лизе, эта горячая струйка, тянувшаяся по жилам к сердцу, тонкая и быстрая, как змея, иссякнет. И порвется та острая и сладкая мука, от которой весь он горел как в огне. Как волк, защищающий добычу, он угрюмо взглянул исподлобья на Лизу и упрямо сказал:
— Не отдам. Что тебе? Оставь! Я тебе новый куплю. Лучше… Ей-Богу. И гребень, и еще что хочешь куплю, скажи только правду.
— Ты-то! — изумленно протянула Лиза и неожиданно расхохоталась. И опять точно кто посыпал монетой по металлическому желобку, так звучен был ее громкий, несколько вульгарный смех. — Да ты, никак, спятил? Верно, спятил! Маркунька, ты одурел, должно быть, а? — говорила она между взрывами смеха и вдруг разом осеклась, сорвавшись на высокой ноте, замолкла. Глаза Марка пристально и настойчиво впились в нее, и в его потемневшем, немигающем взоре зажегся такой восторг, первобытный и прекрасный, чуждый всякой фальши, что ее собственные глаза, разом блеснувшие догадкой, помимо воли ответили ему сочувственной усмешкой.