Том 5. Девы скал. Огонь
Шрифт:
И я глядел сквозь бесплодные переплеты на молчаливый замок, который до этого дня хранил в своей мрачной глубине столько отчаянной тоски и вмещал столько бесполезных слез, слез, пролитых чистыми и пылкими очами, достойными отражать самые прекрасные зрелища мира и вливать радость в души поэтов и завоевателей. «Очи Красоты, — думал я, переводя взгляд на неподвижную Виоланту. — Какое земное горе могло затемнить великолепие истины, светящейся в вас? Чья скорбная душа сможет отринуть утешение, изливаемое вами?» Мое страдание мгновенно прекратилось, как бы под действием бальзама, и неясные образы рассеивались, как дым.
Она неподвижно сидела на каменном постаменте, где,
— Вот Массимилла, — произнес Оддо, извещая о приближении третьей сестры.
Я оглянулся и увидел ее уже близко. Она поднималась своими легкими шагами по последним ступеням, неся на лице и на всем своем существе отражение мечты, в которую она была погружена, и затаенную поэзию часов, проведенных с любимой книгой в уединении, в уголке сада, известном только ей.
— Где ты была? — спросил ее Оддо, прежде чем она подошла к нам.
Она застенчиво улыбнулась, и внезапная краска залила ее щеки.
— Там, — отвечала она. — Я читала.
Ее голос выходил серебристый и ясный из ее тонких губ. Между страниц ее книги закладкой лежала сорванная травка. Когда я поклонился, она протянула мне руку все с той же застенчивой улыбкой. И мне казалось, что она пробуждала в глубине моей души какое-то нежное участие, испытанное мною когда-то к маленькой больной, которую навещала моя мать; рука ее была такая нежная и хрупкая, что я невольно подумал о нежной лилии, называемой hemorocalla, которая расцветает на один день на горячих песках.
Так как она молчала, то и я не мог подобрать дивных слов, подходящих к ее испуганной прелести, напоминающей горностая.
— Не пройти ли нам наверх? — спросила Анатолиа, обращаясь ко мне. Эти слова, произнесенные ясным голосом, нарушили какое-то очарование, охватившее нас под теплым сводом зелени, благодаря медленному течению наших мыслей и грусти. — Отец очень хочет видеть вас.
И мы все вместе стали подниматься по лестнице, ведущей к замку. Три сестры шли впереди нас, отдельно одна от другой, Анатолиа впереди, Массимилла последняя; и по очереди они произносили несколько слов, ибо молчание окружающего требовало звуков их голоса, и, быть может, этим они хотели разогнать над головой их гостя грусть этого молчания. Короткие звучные фразы, срывающиеся с невидимых мне уст, слетали и обволакивали меня, а я поднимался в звуках их голосов и в их девственных тенях изумленный и нерешительный, как перед проявлением чуда. Но если для моего слуха три ритма чередовались, то для моих глаз они были одновременны и непрерывны, так что мой ум то внимательно напрягался, чтобы различить их, то, так сказать, раскрывался, чтобы воспринять их в одной глубокой гармонии. И так же, как вводные фразы в фуге восполняют паузы темы, так же вид предметов, замечаемых мимоходом, и особенно лиц присутствующих, обогащали мое музыкальное впечатление, не нарушая его. Признаки запущения и забвения встречались всюду на старинной лестнице, с которой еще не были убраны разрушительные следы осени. Статуя спящей нимфы беспомощно склонила голову в неудобной позе, так как рука, поддерживавшая ее, была сломана и поросла мохом. В глиняной красной вазе, длинной, как саркофаг, заросшей сорными травами, цвел один только слабый и дрожащий стебелек жонкилии. В трещинах парапета, изъеденного всюду проникающими корнями плюща, виднелся внутренний канал, похожий на оборванную артерию; в нем что-то поблескивало, и слышалось журчание воды, бегущей наполнить сердце плачущих фонтанов. Признаки запустения и заброшенности были рассеяны по нашему пути. Статуи, цветы и вода изрекали мне одну и ту же истину. И Виоланта, Анатолиа и Массимилла преображались в моем представлении путем таинственных сравнений.
«О, дивные души, — думал я, прислушиваясь к ритму их видимого существования, — разве не в вашей тройственности царит совершенство человеческой любви? Вы тройной образ, рисовавшийся в моем желании в часы великой гармонии. Все наиболее гордые запросы моего тела и моего разума нашли бы в вас себе удовлетворение; и для миссии, какую должен выполнить, вы могли бы быть чудным орудием моей воли и моих предначертаний. Разве вы не такие, какими создал бы вас, чтобы украсить величайшей красотой и скорбью таинственный мир, неутомимо созидаемый мною? Сегодня я узнал только ваши лица и несколько беглых фраз, но я чувствую, что завтра каждая из вас будет соответствовать образу, дышащему трепещущему внутри меня».
Так поднимались три сестры в моем вдохновении и моей мечте, каждая повинуясь тайной мелодии, которая вела ее жизнь к неведомому концу. И их фигуры отбрасывали на камень большие тени.
Когда я ступил на порог, передо мной снова стал фантастичный образ безумной, такой живой и ужасный, что я невольно содрогнулся. Все вокруг казалось мне в ее мрачной власти, опечаленное и напуганное ее вездесущностью. И мне казалось, что на лицах ее детей я читаю тоже беспокойство. И я думал, что, может быть, мы встретим ее наверху лестницы, где она поджидает нас.
Анатолиа угадала мою мысль и, чтобы успокоить меня, она тихо произнесла:
— Прошу вас, не бойтесь ничего… Вы ее не увидите… Мне удалось устроить так, чтобы вы не видели ее, по крайней мере, теперь… Старайтесь не думать об этом, чтобы наше гостеприимство не показалось вам слишком печальным.
Антонелло оглядывал окна лоджий, окружающих двор, высматривая своими беспокойными глазами с непрестанно моргающими ресницами.
— Ты видишь траву? — воскликнул Оддо указывая мне на зелень, растущую вдоль стен в расщелинах плит.
— Символ и предзнаменование мира, — ответил я делая усилие, чтобы стряхнуть с себя гнетущее чувство и подбодриться. — Мне было очень неприятно, что я не нашел вчера травы на своем дворе. Ее вырвали, но я предпочел бы видеть ее, чем торжественную зелень лавров и мирт. Надо всегда оставлять расти траву, особенно в слишком больших домах. Одной живой вещью больше.
На дворе все раздавалось звучно, как в храме, и эхо готово было подхватить слова, даже сказанные шепотом. Глядя на немой фонтан, я представлял себе таинственную музыку, какую могла создать вода, отраженная чутким эхо.
— Почему фонтан не бьет? — спросил я, спеша схватить всякий случай, чтобы отстаивать жизнь в этом уединении, полном забвения и смерти. — Когда мы сейчас поднимались по лестнице, я слышал журчание воды.
— Спросите у Антонелло, — сказала Виоланта, — это он заставил его молчать.
Лицо бедного больного окрасилось легкой краской, и взгляд его затуманился, как у человека, готового уступить вспышке гнева. Казалось, что невинное сообщение Виоланты устыдило его и огорчило или напомнило об уже улаженной ссоре. Он сдержался, но неудовольствие сквозило в его голосе.