Том 5. Девы скал. Огонь
Шрифт:
— Из этого создалась легенда, — сказал, улыбаясь, князь. — Говорят, в безлунные ночи душа Пантеи ноет в верхней струе фонтана, а душа Умбелино бьется в отчаянии в пасти каменных животных.
Мы стояли, перегнувшись в сад через балюстраду лестницы, и трепет весны поднимался нам в лицо. Мы были окутаны каким-то эфиром, трепещущим с быстротой лихорадочного пульса, и это ощущение было такое гнетущее и длительное, что оно притупляло нервы. Зрачки смотрели неподвижно, а веки опускались, как бы засыпая. Я чувствовал свою душу, насыщенную подобно туче.
О нашем всеобщем молчании Анатолиа сказала:
— Это проходит счастье.
Этими неожиданными словами она открывала нам тайну нашей внутренней тревоги, и она выражала сущность неизъяснимой меланхолии, раскинувшейся над полями в час их возрождения.
— Это проходит счастье.
«Чьи руки могли
Три сестры, облокотившись на каменную балюстраду, свесили вниз свои обнаженные руки без колец, купая их в солнце, как в теплой золотой ванне: Массимилла скрестив пальцы; Анатолия — сложив ладонь с ладонью так, что большие пальцы оставались сверху; Виоланта мяла уже завядшие фиалки, которые она вынимала из-за пояса и затем бросала в пространство.
«Чьи руки могли бы остановить его?» Руки Анатолии, несомненно, были самые сильные и чувствительные. Под кожей ясно обрисовывались мускулы и сухожилия, придающие мужество большим пальцам, украшенным розовыми ногтями с белыми лунками у корней, похожими на оникс. Разве при первом же прикосновении они не сообщили мне ощущение великодушной силы и деятельной доброты? Разве не почувствовал я в глубине ее ладони живительную теплоту?
Руки Массимиллы казались бестелесными и нереальными, так они были тонки; они были так бледны, что даже золотому лучу не удавалось позолотить их, и так хорошо они были знакомы мне, что на полном дневном свете я снова видел сумрак темной ниши, где я впервые увидел их на иконе алтаря, единственно сохранившимися от фигуры, поглощенной тайной и тем не менее способной восхитить и приласкать душу. В эту минуту их сплетающиеся пальцы выражали цепь добровольного рабства. «Вот я, твоя — пленница нити более крепкой, чем все цепи. Я раскрою руки, только когда ты пожелаешь развязать меня. Я не могу и не хочу ничего другого, как только поклоняться и повиноваться, повиноваться и поклоняться». Такова была исповедь, с которой благочестивая дева должна была обратиться к своему идеальному повелителю. И я представлял себе, как руки ее разжимаются и из ладоней тянутся длинные лучи живого молчания по образу того, как из рук ангелов, написанных на церковных картинах, вьются свитки, исписанные священными стихами в мистических выражениях, передающих истории изображений. «О, ты, погрузившаяся в поклонение, в лучи твоего живительного молчания любви, ты могла бы покорить мой созерцающий ум! И я изменил бы земному уединению, величественным горам, поющим лесам, мирным рекам и звездным небесам, ибо никакое земное зрелище не возвышает человеческого духа так, как присутствие прекрасной покорной души. Она дает стенам потаенной комнаты безграничный простор, как лампады рассекают в храмах величие ночи. Поэтому я желал бы, о кроткая раба, иметь тебя в своем жилище. Тот, чье немое поклонение исполнено созерцания, тот чувствует божественность своей мысли и творит, как божество».
Великолепные руки Виоланты выжимали жизненный сок из нежных цветов, бросая их измятыми на землю; эти движения ее, как символ, вполне отвечали характеру моего стиля: они извлекали из предметов все до последней капли жизни, брали от них все, что они могли дать, и затем бросали их исчерпанными. Разве не это было самым главным назначением моей жизни?
Виоланта являлась мне, как божественное и несравненное орудие моего искусства. «Ее союз необходим мне, чтобы познать и исчерпать бесчисленные тайны, которые хранят в своей глубине человеческие чувства, — тайны, единственными откровениями которых является вечное сладострастие. Осязаемая плоть содержит в себе бесконечные тайны, и только прикосновение к другой плоти может обнаружить их перед теми, которых Природа одарила талантом понимать и благочестиво славить их. Тело этой женщины не имеет ли святости и великолепия храма? Ее красота не обещает ли моей чувственности наивысшие откровения?»
И опять, как в первый раз, поднимаясь по лестнице, я созерцал три различных образа, которые доставляли всем силам моего существа радость удовлетворения в совершенной гармонии. Одна в моей мечте со своим чистым челом, сверкающим предсказаниями, охраняла сына моей крови и моей души; другая, как металл в раскаленном горне, сверкала в пламени моих мыслей; а третья призывала меня к религиозному культу тела, к тайным обрядам, в которых я должен был воскресить жизнь древних богов. Все три казались созданными служить моей жажде совершенства на земле. И необходимость отделить их одну от другой оскорбляла меня, как какое-то нарушение, раздражала как несправедливость, созданная предрассудками и обычаями. «Почему не могу я вести их в один день в мое жилище и украсить мое одиночество их тройной прелестью? Моя любовь и мое искусство сумели бы создать вокруг каждой особое очарование и воздвигнуть для каждой престол и предложить каждой скипетр идеального королевства, населенного созданиями воображения, где они обретут преображенной бессмертную часть своего существа. А так как кратковременность по справедливости присуща дивному сновидению и прекрасной жизни, моя любовь и мое существо сумели бы создать для этих девственниц (кроме тебя, о, Анатолиа, предназначенной к долгим бодрствованиям!) гармоничную смерть в своевременный час…»
Так неустанно скользили по их девственным рукам мои мысли, охваченные сладким безумием под лучами весеннего солнца, когда Виоланта, уронив последний измятый цветок, склонилась к концам длинных виноградных лоз, которые вились вдоль нижней террасы и обвивали балюстраду. Ей удалось сломать маленькую веточку, и она рассматривала ее волокна, чтобы узнать, проник ли уже в них весенний сок.
— Они еще спят, — произнесла она.
И мы склонились над слабым сном этих спящих сеточек, в которых готовилось совершиться одно из величайших земных чудес, вызванное одним словом.
— Вы увидите, — сказала мне Анатолиа, — как через несколько недель все покроется зеленым покровом и на лестнице будет тень.
Это были бесплодные лозы, дающие только листья. Бесчисленные гибкие стебли их тянулись вверх по большой стене и покрывали навес над лестницей, подобно сетчатой ткани, они не имели вида растений, но они были похожи на старые бечевки, смоченные дождем, высушенные солнцем, хрупкие на вид, как паутина. И между тем неминуемое превращение сообщало им что-то мистическое, подобно огромным стволам альпийских лесов. Мириады зеленых листочков готовились выйти чудесным образом из волокон этих безжизненных сплетений.
— Осенью, — сказала мне Виоланта, — все становится багряным, дивного багряного цвета, и осенью, в солнечные дни, стены и лестницы кажутся затянутыми пурпуром. Тогда для сада наступает его истинный час красоты. Вы увидите, если вы будете еще с нами.
— Его уже здесь не будет, — прервал Антонелло, покачивая головой.
— Почему ты все время это повторяешь? — спросил я его тоном легкого упрека. — Почему ты знаешь?
— Никто никогда ничего не знает, — прошептал Оддо своим глухим голосом, который я отличил от голоса брата только по движению губ. — Кто может сказать, что станется с нами до осени? Массимилла одна спокойна: она обрела себе убежище.
Неуловимый оттенок горечи как бы проскользнул в последних словах.
— Массимилла будет молиться за нас, — сказала серьезно Анатолиа.
Францисканка склонила голову над сложенными руками. Наступило молчание, и нас охватила волна неясных, но властных ощущений.
Видение осеннего багрянца заставило побледнеть в моих глазах этот прозрачный полдень возрождающейся весны, пока мы сходили по лестнице, где несколько часов перед тем три княжны явились мне, как в сказке, выходя с ясной улыбкой из мрака невыразимых тревог. Таким далеким уже казался мне этот утренний час такой близкой осени, в которой — по неясному предчувствию — меня влекли превратности гибельной судьбы. И, рисуя в своем воображении багряную зелень на оголенных ветвях, я видел, как на лица трех сестер падала мрачная тень траура.
Еще раз близость смерти очаровала и взволновала мою душу, и все окружающее отразилось в ней в поэтических перевоплощениях. И в великолепии весеннего воздуха эти хрупкие создания показались мне «чудесным образом печальными», как женщины в сновидении в «новой жизни», которых Массимилла напоминала мне на фоне ветвей миндаля и старинных зеркал. И я ощутил в себе пылкую душу, горящую на страницах этой маленькой книги, в которой юный Данте обнаруживает свое искусство взволновать до глубины своей души и воспарить ее до вершин горестного упоения, рисуя Беатриче умершей и созерцая это дорогое лицо через погребальный покров. В глубокой печали я говорил себе: «В силу необходимости благородная Беатриче должна когда-нибудь умереть…» И, полный ужаса, я воображал, что один из моих друзей приходит и говорит мне: «Ты не знаешь? Твоя дивная дама покинула этот свет…» Тогда мне казалось, что мое сердце, в котором было столько любви, говорит мне: «Это правда, наша властительница покоится умершей…» И так могуча была игра моей фантазии, что она заставляла меня видеть мертвой эту женщину… Не подобное ли воображение создавало целые волны дивных внутренних красот? Царственное благородство дышало в каждом движении этих девственниц, обреченных смерти, и озаряло предметы, среди которых они проходили. И никогда, быть может, не являлись они мне окруженные большим светом и большей тенью.