Том 5. Девы скал. Огонь
Шрифт:
— Или, может быть, — продолжал я, — это вы, донна Виоланта, вылили один из ваших флаконов на этот нежный бархат в честь знаменитой прабабки?
— Нет, это не я, — отвечала она почти равнодушно, как бы охваченная обычной скукой и снова сделавшись мне чуждой.
— Пойдем, пойдем! — проговорила Анатолиа, торопя нас. — В этой зале всегда так холодно.
И она увлекла за собой отца, все еще державшего ее под руку.
— Пойдем! — повторил дрожавший Антонелло.
С верхней ступени уже слышался рокот воды: сначала заглушенный, потом все более и более ясный и сильный.
— Фонтан открыт? — спросил
— Мы только что открыли его в честь нашего гостя, — сказала Анатолиа.
— Ты обратил внимание, Клавдио, на игру эха на дворе? — спросил меня день Луцио. — Это прямо необыкновенно.
— Действительно необыкновенно, — отвечал я. — Это замечательное отражение звуков, это напоминает музыкальный инструмент. Я убежден, что внимательный композитор нашел бы здесь тайну неведомых созвучий и диссонансов. Вот несравненная школа для тонкого слуха. Не правда ли донна Виоланта? Вы стоите за фонтан против Антонелло?
— Да, — просто отвечала она. — Я люблю и понимаю воду.
— Благодарю Тебя, Боже мой, за сестру мою воду… Вы помните, донна Массимилла, гимн святого Франциска Ассизского?
— Конечно, — отвечала невеста Христа, краснея и слабо улыбаясь. — Ведь я францисканка.
Отец ласково и грустно посмотрел на нее.
— Сестра Вода! — произнесла Анатолиа, прикасаясь кончинами пальцев к гладким прядям ее волос, спускающимся на виски. — Тебе следовало бы взять это имя.
— Это было бы гордостью, — отвечала францисканка с ясной покорностью.
Она напомнила мне с легким изменением изречение: «Гармония звуков есть вода».
Мы стояли около бьющего фонтана. Каждый рот издавал свои звуки через стеклянную трубочку, подобную изогнутой флейте. Нижний водоем был уже полон, и вода достигала до живота четырех морских коней.
— Это рисунок Алгарди из Болоньи, архитектора Иннокентия X, — сказал князь, — но скульптурная работа выполнена неаполитанцем Доменико Гвиди, тем же самым, что выполнил большую часть горельефов Аттилы в храме Св. Петра.
Виоланта снова приблизилась к краю водоема, и я увидел в воде отражение ее лица, хотя постоянное волнение воды между ног лошадей то и дело разбивало ее черты.
— С этим фонтаном соединена трагическая история, — продолжал князь, — история, которая впоследствии послужила основанием некоторых суеверных верований. Ты ее не знаешь?
— Нет, — отвечал я. — Я попрошу вас рассказать мне ее.
И я взглянул на Антонелло, вспомнив о заблудившейся душе, которая мучила и пугала его по ночам. Он тоже не спускал глаз с образа Виоланты, дрожавшего в глубине воды.
Дон Луцио начал:
— В этом бассейне была утоплена Пантеа Монтага во времена вице-короля Петра Аррагонского…
Но он прервал себя:
— Я расскажу тебе это в другой раз.
Я понял, что щепетильность мешает ему вызвать это воспоминание в присутствии дочерей, и не стал настаивать.
Но немного спустя, медленно прогуливаясь по наружному двору и опираясь на мою руку, он возобновил свой рассказ. Солнце ярко освещало балюстраду и высокие белые статуи Времен Года, стоящие на ней, созерцая голую долину Саурио.
Это была душевная таинственная драма страсти и смерти, достойная могучего каменного замка, который сначала подавлял ее, а потом вызвал ее проявление во всей ее силе.
Она и указала мне, какую власть гений этих мест оказывал на возвышенную душу и как благодаря этому всякое искреннее чувство достигало крайнего напряжения, на какое только способна природа человека, чтобы проявить затем всю свою силу в конечном и определенном акте.
Слушая неполный рассказ князя, я восстанавливал мысленно главный час жизни, вызвавший смерть Пантеи, и ночное преступление принимало в моих глазах красоту откровения глубоких явлений.
Действительно, какой глубокой должна была быть воля этого Умбелино, который, сгорая неумолимой любовью к сестре, не разделившей его страсти, решил затаить в себя свой проступок и убить ее, чтобы освободить от души тело, сжигающее его таким страшным желанием, и потом запятнать его своими ласками. «Его тайна должна была вызывать в нем чудные содрогания, — думал я, созерцая худое и смуглое лицо, созданное моим воображением. — Какие-то неведомые чары влили ему в кровь этот преступный пламень, и он признавал предметом своего вожделения только телесную оболочку, заключавшую в себе неприкосновенную душу; и тогда силою своей мысли он сумел отчетливо отделить их друг от друга и сохранить в одно и то же время в своем сердце обе любви — священную и святотатственную. Каково должно было быть содрогание его ужаса в ту минуту, когда, пожираемый своей пламенной страстью, он слышал, как нежная душа его сестры изрекала нежные слова теми самыми устами, которые во сне он покрывал сладострастными поцелуями! В каком ужасном вихре должна была безостановочно крутиться его внутренняя жизнь, сосредоточенная и напряженная в своем одиночестве! Наконец, чувствуя гнет судьбы, делавшей его преступление неизбежным, он решил исторгнуть душу из роковой красоты Пантеи и обратить ее в безжизненный прах. Какие слова жалости и скорби расточал он мысленно этой дорогой ему душе, которая должна была вознестись невинная к небу и оставив в его руках только вожделенную плоть!
Несомненно, когда он сопровождал ее в часовню на утреннюю молитву, он говорил ей незабвенные слова: „О Пантеа, — говорил он, чтобы заставить ее молиться с еще большей горячностью, — ничто в мире не слаще твоей молитвы: она нежнее росы“. И чтобы подготовить ее к смерти: „О, Пантеа, — говорил он ей, — как ты счастлива! Твоя душа займет место в лоне Спасителя нашего Иисуса Христа“. Но в душе он говорил ей другие незабвенные слова, которых она не должна была слышать. И в один летний вечер, полный роковых очарований, пробил час ее смерти. Все было неправдоподобно благоприятно, как во сне. Они стояли рядом около красноречивого фонтана и в молчании охлаждали свои руки в сырой тени. Адская лихорадка сжигала кисти рук Умбелино, неподвижный взгляд которого смотрел на изображение Пантеи, отраженное в воде под светом звезд. И как во сне, почти по волшебству, его руки с такой же легкостью, словно сгибали стебель лилии, пригнули тело Пантеи к ее глубокому изображению, пока оба они не слились в одно. „И воды фонтана приняли ее белый труп…“»
Прощаясь со мной, князь Луцио сказал мне:
— Я надеюсь, что с сегодняшнего дня ты будешь считать этот дом своим. Ты всегда будешь желанным гостем, дитя мое. Не заставляй ждать себя слишком долго.
Было так грустно видеть, как он возвращается один в свой печальный дворец, что я проводил его немного, ласково беседуя с ним. Мы остановились перед фонтаном, он указал неопределенным движением на водоем, в зеркальной прозрачности которого мне мелькнула мертвенная красота Пантеи: и белые руки, распростертые над водой, как лепестки магнолии, и мягкие волосы, развевающиеся под ногами морских коней.