Том 5. Рассказы 1860 ? 1880 гг.
Шрифт:
Напившись молока, он собрался было зарыться с головой под рядно, но мать велела ему немедленно вставать, пригрозив, что побьет «дзягой». Голос у нее был сердитый, но в серых глазах теплилась нежность и уголки губ вздрагивали от смеха. Тадеуш вмиг слез с топчана и выбежал на середину избы. «Дзяга» была единственным известным ему до сих пор бедствием, омрачающим земное существование.
Выглядела «дзяга» довольно безобидно: это была та самая пестрая жесткая тесьма, которой Федора опоясывала свой могучий стан. Но стоило ей только притронуться к поясу, как Тадеуш готов был сделать все, что от него требовали. Вот и теперь он скакал по избе растрепанный, босой, в коротенькой рубашонке, с черным, запачканным землей кончиком носа и подбородком; он вертелся у ног матери, разгоняя целые
— Ну, пошли, сынок!
— К папке?
— Нет, на огород, — ответила мать.
Отправляясь на огород или в поле, Федора всегда брала сына с собой. Да и куда же было девать его? Оставлять в хате? Но хата, когда все уходили, запиралась, а томить ребенка взаперти ей не хотелось. Бросить сына во дворе одного, чтобы он, как бездомная собачонка, ползал в крапиве, тоже было жалко. Вот она и таскала его повсюду за собой.
Однако Федоре и в голову не приходило, снаряжая сына в путь-дорогу, заняться его туалетом. Процедура умывания совершалась с неукоснительной точностью раз в неделю, в воскресное утро, и уж тогда к делу приступали необычайно энергично, привлекая на помощь лохань с водой и гребень огромной величины. Не обходилось, конечно, без криков как сына, так и матери, а порой и вмешательства «дзяги». Сегодня же была пятница, и, следовательно, рубашонка, лицо и тело мальчика не мылись шестой день и, по правде говоря, порядком загрязнились. Но что за беда! Уцепившись за материнский подол, Тадеуш бежал по двору и забавно перебирал маленькими ножками, стараясь не отставать. По пути все привлекало его внимание: петух, который, с шумом развернув огненные крылья, протяжно запел; смешные ужимки кошки, забравшейся на соломенную крышу; вереница уток, которые степенно шествовали по траве, низко опустив широкие клювы; голубь, круживший над батрацкой хатой; индюшка, сзывавшая индюшат в заросли сирени и боярышника, и старый дворовый пес Рубин с большим мохнатым хвостом. Доверчиво потершись о юбку Федоры, он с опущенной головой поплелся следом за матерью и сыном, великодушно позволяя ребенку гладить свою густую, мокрую от росы шерсть.
Алмазная роса еще сверкала на траве и кустах усадебного двора, который был погружен в тишину и, хотя его населяли птицы и животные, казался пустынным. Отсюда уже все ушли на работу. Широкие ворота хлева, конюший и овинов были плотно закрыты, лишь кое-где из трубы поднимался столб дыма, позолоченный солнцем, да оставшаяся дома хозяйка, выйдя на порог, выплескивала из ведра помои или мыльную воду на росистую траву или громко сзывала кур, чтобы бросить им горсть отрубей, каким-то образом уцелевших с прошлого года. На крепкие, наглухо запертые надворные постройки, на росистую траву, из которой торчали жесткие стебли лопуха, чертополоха и хрена, на отцветшую сирень и цветущий шиповник, на белые дорожки, бегущие в разные стороны среди зелени, низкие плетни, окружавшие двор, ниспадал, играя мириадами искр, огромный яркозолотой полог, сотканный из солнечных лучей. Неподвижный воздух пел от незримого движения листьев и незримых среди листвы птиц и насекомых.
— Господь милостив, погоду послал хорошую, — промолвила Федора, торопясь на огород.
Тадеуш ничего не ответил, он не раздумывал над тем, хороша ли погода. Он только чувствовал ее всем своим существом, и это ощущение наполняло его блаженством, изливаясь в необузданной радости и жажде движений. Отпустив подол материнской юбки, Тадеуш брыкался, как жеребенок; катался по траве; а когда мать уходила вперед, он, крича и смеясь, бросался ей вдогонку; его льняные вихры развевались по ветру, а в глазах сверкали огоньки, зажженные солнцем и счастьем. Миновав двор и выйдя на дорогу, обсаженную тополями, они внезапно остановились перед часовенкой — простой деревянной нишей на высоком каменном фундаменте — и благоговейно притихли. У Тадеуша благоговение выражалось в том, что он непомерно вытаращил глаза и широко разинул вымазанный землей рот. Но на лице его матери были написаны набожность и смирение.
В часовенке, убранной бумажными и живыми цветами, стояла старинная
Федора, покорно склонив голову, перекрестилась три раза и что-то тихо прошептала; затем, нагнувшись, взяла Тадеуша на руки и поднесла к нише.
— Боженька, — как-то боязливо проговорил ребенок.
— Ага! Перекрестись, сынок, — ответила мать.
Но Тадеуш не умел еще креститься сам, поэтому она взяла его руку в свою и, перенося ее с потного лба на обнаженную грудь мальчика, приговаривала с мольбой и смирением в голосе:
— Во имя отца и сына…
Они постояли так несколько минут, глядя на богородицу. В глазах ребенка читалось любопытство и недоумение; загорелое лицо Федоры выражало горячую, смиренную мольбу, которая светилась в ее устремленных ввысь глазах и высекла на низком лбу глубокую морщину. Держа ребенка на руках, она поднимала его все выше и выше и без слов молила пресвятую деву взять его под свою защиту.
Это был ее единственный ребенок, родившийся после нескольких лет супружества. С его появлением в хате Клеменса и Федоры воцарился мир. Клеменс стал уважать жену, и жизнь их уже не омрачали больше ни ссоры, ни тревога о будущем. Из любви к сыну отец поклялся бросить пить и клятву сдержал. Крестьяне обычно крепко любят своих детей, в особенности сыновей.
Вдруг где-то поблизости послышался мужской голос:
— Но-о! Но-о!
Этот протяжный крик разливался и плыл в неподвижном, золотом от солнца воздухе. Федора, обернувшись, посмотрела в поле. Неподалеку от плетня, отделявшего огород от поля, согнувшись, шел за плугом, запряженным парой лошадей, рослый, сильный крестьянин и густым басом понукал лошадей, протяжно и немного уныло повторяя:
— Но-о! Но-о!
И мать и сын сразу узнали Клеменса. Тадеуш стал вырываться, дрыгать ногами и кричать:
— К папке хочу, к папке!
— Нельзя, сынок, нам надо на огород!
Не успела она договорить, как по лицу ребенка градом покатились слезы. За минуту перед тем он, счастливый и веселый, скакал, как жеребенок, в высокой траве, а теперь плакал в три ручья и вопил так, что даже воробьи с перепугу оглушительно расчирикались на тополях. Ему ужасно захотелось к отцу. Но на сей раз Федора для усмирения сыновних капризов не прибегла к авторитету «дзяги». Напротив, ее толстые губы раскрылись в счастливой улыбке, и она крепко прижала к груди вырывавшегося и плачущего ребенка.
— Ну, ладно, ладно! Ах ты дурачок! Позову к тебе папку, сейчас позову! Пускай подойдет к сыночку!
Она встала у плетня и громко закричала:
— Клеменс! Эй, Клеменс!
Всего лишь несколько борозд отделяло ее от шедшего за плугом крестьянина. Он поднял голову и так же громко крикнул:
— Федора! Чего тебе?
— Иди сюда! — позвала она, одной рукой прижимая к груди сына, а другой маня мужа, чтобы он подошел ближе. — Иди скорей!
Оставив лошадей на пашне, он, тяжело ступая, двинулся к Федоре и, став по другую сторону плетня, спросил:
— Ну, чего?
Но не успела Федора ответить, как Тадеуш, вырвавшись из ее рук, зацепился ногами за плетень, а руками ухватил отцовскую рубаху. Этот акробатический номер внес немалый беспорядок в более чем скромный наряд малыша. На мгновение между двумя высокими, сильными людьми, словно бронзовая статуэтка, блеснуло на солнце его голое тельце.
Сняв мальчика с забора, Клеменс заключил его в свои могучие объятия и, слегка наклонив голову, смотрел ему в лицо. Обрадованный Тадеуш расщебетался и принялся рассказывать отцу, что коровка Белянка ушла на луг, когда он еще спал, а пес Рубин так лаял на какого-то нищего, так лаял, что даже сам пан «веконом»… сам пан «веконом»… и, не зная, что бы еще такое сказать о пане экономе, стал спрашивать отца, посадит ли он его сегодня на лошадь, как «завтра»; нет, «вчера»; нет — и не завтра и не вчера, а две недели назад.