Том 8(доп.). Рваный барин
Шрифт:
Я беру и убегаю в столовую. Какая коробочка! А что ему дать? У меня есть хрустальные шарики, с залитыми в них пестрыми ниточками, но мне жалко отдавать шарики. Я ему солдатика подарю – без головы который. Я нахожу солдатика, но Пискуна уже нет. В передней стоит кормилица. Она обнимает меня, целует мокрым лицом своего выкормыша и начинает поспешно шарить в карманах. Достает апельсин и шоколадку в бумажке, на которой нарисована башенка. Почему мне жалко ее, и я сам начинаю плакать? Я прижимаю холодный апельсин к глазам и через щелочку смотрю на кормилицу. Она смотрит на меня и покачивает красным лицом.
– Ну, поздравь…
Она долго отказывается взять рюмку, пьет, жует колбасу и все посматривает на меня. Она желает нам очень много.
Где она, выкормившая меня? Теперь бы я мог многое сказать ей, посмотреть, какая она, спросить, как живет и почему у нее сын мошенник.
Появляется и подбитый барин. Он размахивает руками и играет фуражкой. Выпить отказывается. Он теперь совсем не выносит духу, и у него даже «не проскочит по случаю пищевода».
– Ну, а попробуй…
– Разве по случаю великого праздника, – хрипит он. – Позвольте же в сей высокоторжественный день…
Он не берет колбасы, выпивает молча еще, и еще, и еще. Вынимает из-под грязного жилета конверт и дрожащими пальцами вытягивает из конверта бумажку. На ней в уголке розовый ангел в золотых завитушках и кудряво написано синей краской: Рождество Христово!
– Вот-с, дозвольте воспроизвести… от избытка собственного трудолюбия!..
Он читает внушительно, положив руку на грудь, и трясет головой. Усы у него повисли, как будто плачут.
И пусть ничто за этот праздник Не омрачает торжества!Он вдруг опадает, склоняет голову, сует листочек и говорит, будто точит ножи:
Поднес по-чтительно-с… про-казник В сей день Христова Рождества-с…Все смеются. Смеется и подбитый барин. Он говорит, что имел честь получить ласковое наименование – проказник и потому вставил для увеселения, чтобы оживить стих.
И еще подымаются снизу, чтобы принести поздравления. Разные, которые живут за окнами. Уходят и благодарят, уносят в своих узелках что-то до следующего Рождества. Куда? – Не знаю.
Шумят в зале. Здесь Василь Сергеевич, из-под Девичья, показывает фокусы. Глотает рюмки и таскает их у меня из кармана, жует салфетки, гоняет магической палочкой шарики под железными колпачками, ест эти шарики, давится, и вдруг начинает вытаскивать изо рта веревки. Ходит на голове, крякает уткой, пилит губами, говорит животом, наконец, глотает ножи и начинает таскать их из каблука. Смеются краснолицые господа в сюртуках и дают гривенники. Он лыс и стар, серое у него лицо, все оно в лапках и цапинках. Но он ничего, все улыбается и приглашает всех под Девичье, где играет на балагане. Гремят трубы в сенях. Сени деревянные, промерзшие, гулкие. Словно там разбивают стекла и ломают стены. Это пришли музыканты – «последние люди».
– Береги шубы!
Есть слух, что музыканты потаскивают шубы, но их пускают.
Впереди выступает длинный, как жердь, с красным шарфом на шее и головой толкачом. Он с огромной медной трубой, которая больше меня. Дует так, что мне страшно, как бы не выскочили и не разбились его глаза. За ним серенький старичок крючком, с вытянутым, как у мышки, лицом, дует в маленькую трубу, и еще толстенький, с маленькой головой, с огромным заплатанным барабаном. Он колотит култышкой, точно колет дрова. Все зажимают уши, но музыканты серьезны. Играют «Камаринского», «Славься, ты славься», «По улице мостовой», а Василь Сергеич ерзает на одной ноге.
Вот и прошел день. Опять в черные окна смотрит мороз, поблескивают елочки на стеклах. Я дремлю. Снова проходит весь день, тихий теперь, в молчаливых фигурах. Думаю, где теперь все они, эти люди? Чего у них там?
Еще год проходит, еще приходят они, но их меньше. Сплыли куда-то…
Смотрю на коробочку с пестрыми зернышками.
И теперь иногда вижу я эти коробочки. Ими торгуют старушки на уголках из корзин: на ветру и пыли ярко смотрит пунцовая сахарная клубника, красные петушки, розовые пряники-ломучки. И их-то редко встречаешь. Ушли и коробочки, и кормилицы, и подбитые барины, и Пискуны. Может быть, есть они все, но в домах их что-то не видно. Может быть, их убирают куда-нибудь, чтобы не шмыгали зря? Может быть, всем им назначили по теплому месту? Может быть, как-нибудь под сурдинку наделяют целковыми, и они не прыгают по морозцу? Много иного пошло теперь. Вот везде теперь электрические звонки, и по ним не узнаешь, кто просится. Много света на улицах, везде образцовый порядок, исправные швейцары на подъездах, и ворота под наблюдением. И не легко разыскать черный ход. А морозы все те же, а жизнь стала строже и сумрачней. Хмурится, хоть и в огнях вся. И кормилицы еще выкармливают чужих… А хотелось бы и теперь встретить долгого человека с медной трубой, смело входящего в чужие дома – поздравить.
Как мы летали
Было это на Пасхе… ну, конечно: еще Петьку Драпа облизал хоботом слон, а Драп растрогался и прожертвовал слону луковое яичко! Теперь я хорошо вспомнил прошлое.
Я снова маленький, на мне желтый костюмчик и башмачки на пуговках. За эти башмачки Драп дразнит меня девчонкой. Да, сапоги куда лучше! Вон у Васьки были сапоги – со скрипом, на гривенник скрипу в них было; даже собаки пугались. Милый Драп! Вот его плутоватая рожица, измазанная сапожным варом, и белые голодные зубы, которые всегда что-то грызут. Я и теперь еще помню кислый запах сапожного клейстера и острый дух черной дратвы. Помню и удивительный подвиг Драпа на Даниловском кладбище, где и теперь, быть может, все еще полеживает в пруду старый сом; и милых жуликов в нашем саду, в беседке, с которыми провел ужасную ночь незабываемый Драп; и погибших голубей-чистяков, по которым Драп плакал… Сколько всего! О старой кляче Сахарной, как мы ее выручали от коновала, я уже рассказал когда-то [39] . Про сома и про жуликов даже и вспомнить страшно. А вот лучше я расскажу веселенькую, – а пожалуй, и не совсем веселенькую, – историю о том, как мы летали.
39
Рассказ «Светлая страница». (Примеч. И. С. Шмелева.)
Мы живем на большом дворе, – его уже нет теперь! Тут садишка, с яблоньками и березками без верхушек, сараюшки и погреба, колодец, в который можно звонко плевать, и очень большая лужа. Васька и Драп любят прыгать в ней босиком и нарочно брызгают на мой чистый костюмчик. Это мои друзья. Васька – сын сапожника Прохора, с нашего двора. Ему лет девять, он на целую голову выше меня и такой тонкий, что может быстро пролезать в подворотню.
Драп в науке у Прохора: учится сучить дратву и носить сапоги заказчикам. Он еще выше Васьки, мордастый, кулаки у него железные, а грудь чугунная. Он часто выпячивает ее и предлагает «попробовать»:
– А ну, попробуй! Бей, на! Кулаком бей!
На вихрастой голове его много плешинок, словно ее ощипывали. Васька говорит, что это оттого, что «учит отец сучить дратву».
– А почему он – Драп?
– А в таком пальте к нам пришел, весь рваный! Отец и прозвал.
Да, у Драпа пальто особенное, до пяток, без пуговиц, черно-зелено-желтое, на спине нашиты разные лоскутки, и наш дворник Гришка называет это пальто фраком. Конечно, на смех. Мы с Васькой признали Драпа героем с той поры, как он, сидя на заборе, насыпал какому-то барину сухого навозу на шляпу-цилиндр. За это он три дня высидел на веревке, на хлебе и на воде. Старичок лавочник, у которого из сарая «убежал» ящик медовых пряников, пообещал Драпу: