Том 8. Проза, незавершенное 1841-1856
Шрифт:
— Как человек?
— Ну как… разумеется как — ключом!
Послышался стук сапогов, подбитых гвоздями, и в центре кружка, образовавшегося около окошка из членов нашего общества, явился рыжебородый мещанин, рябоватое лицо которого, пылавшее справедливым, по-видимому, негодованием, очень живо напоминало голландский сыр. Губы его, немножко раскрытые, выказывали ряд гнилых, черных зубов, как у большой части купцов, торгующих фруктами…
— Надуванция-с, господа! — сказал он, приветствуя каждого из нас мещанским поклоном. — Чистая надуванция!
—
— Молчите вы, свиньи! — с гневом сказал сотрудник. — Не с вами говорят. Пошли вон.
— Пойдем, как деньги получим… обещал сегодня, так сегодня и заплати… дверь заперта, ну так, в то место, через форточку заплати…
При слове «через форточку» сотрудник вздрогнул. — Сумма невелика, — продолжал рыжебородый, — пролезет! Двадцать три рубля семьдесят три копейки…
— Да мне осьмнадцать рублев.
— Итого… Мещанин стал считать…
— Ничего! — воскликнул сотрудник грозным голосок. — Сегодня решительно ничего! Завтра…
— Спасибо! Покорнейше благодарим-с. Вот, господа, — продолжал мещанин, обращаясь к нам, — рассудите, господское ли дело? Приятелем нашим прикинулся. Каждый день в лавку зайдет. «Куда-с идете, Павел Степаныч?» Да вот надобно деньжонок получить, говорит, пиесу новую сочинил, и пойдет рассказывать, и про Асёнкову, и про театр, и про ахтеров, — заслушаешься, такой краснобай… поневоле дашь, в то место, полфунтика сыру швейцарского в долг… либо осьмушку чайку!.. Спасибо, говорит, благодарю, отдам с благодарностию. Вот только пиесу мою сыграют: три тысячи, в то место, говорит, получу… «А что, хороша пиеса? — спросишь его. — Насчет трагеди, чувствительное, или так просто камедь?» Разное, говорит, да и ну пересказывать, а сам то и дело — отпусти того, другого, десятого. Отпусти стеариновых свеч: при сальных, видишь, не пишется! Не всё равно, бумагу переводить!.. Вот, судари мои, отпустим и свеч. Он всё сидит, вон нейдет, да и нам весело с ним: таким ведь хорошим человеком прикинулся, словно ахтер.
— Всё равно, что сочинитель, что ахтер, — заметил чернобородый.
— Пьет с нами чай, ест что придет по душе: изюмцу отведает, черносливцу, орешков, набивает пузо, словно сроду сластей не видал, а сам, в то место, всё говорит, говорит… И камплетцы разные распевает. У меня братан, знаете, старший больно охоч до театра… вот он к нему баснями-то и подлещался…
— Замолчи ты, глупая образина, — с гневом вскричал сотрудник.
Мещанин, догадавшийся по движению рук сотрудника об опасности, угрожавшей его бороде, отскочил от форточки и, злобно улыбаясь, воскликнул:
— Небось совестно стало! Покраснел, словно чайник… Дурак… я, видишь, дурак… а брата моего… у меня, господа, брат уж точно дурак, умалишенный, и в дела никакие не входит… только слава, что старший… брата моего, в то место, умником звал: вы, говорит, имеете образованный скус… а сам ест пастилу… мне приятно знать ваше суждение-с об моей камеди… я вам, говорит в то место, билет принесу… позвольте взять сардинок коробочку…
Сотрудник газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, вторично обнаружил намерение побить словоохотливого рассказчика, но оно, как и первое, было неудачно! Сотрудник пришел в бешенство и в некотором роде походил на разъяренного льва, которому решетка клетки мешает растерзать дерзких мальчишек, показывающих ему язык…
— Ради бога, господа! — воскликнул он умоляющим и вместе отчаянным голосом. — Где же слесарь?
За слесарем давно уже был откомандирован один юный артист, славившийся необыкновенною расторопностию, но он еще не возвращался. Рыжебородый продолжал ругаться и с редким красноречием пересказал еще несколько забавных ухищрений, которыми сотрудник газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, погасил последние искры рассудка в голове главного хозяина лавки — его старшего брата.
— Замолчишь ли ты? — воскликнул сотрудник, которого бешенство час от часу возрастало.
— Не замолчим-с.
— Замолчи. Худо будет!
— Не замолчим-с!
— Ну так не пеняй…
Удар по голове сапожного щеткою, вылетевшею из форточки, помешал рыжебородому отвечать. Он только вскрикнул:
— У… ух!
Вслед за щеткою в рыжебородого полетели банка с ваксою, тарелка с застывшим жирным соусом и несколько корок засохшего хлеба. Мещанин зарычал, как лошадь, которую режут.
— Господа, — сказал, обращаясь к нам, торжествующий сотрудник полусерьезным, полушутливым тоном, — я не такой человек, чтоб стыдиться сцены, которой вы были свидетелями. Признаюсь, почти всё, что вы слышали, — сущая правда. Что ж делать!.. Право бы я не стал называть дураков умными людьми, если б они без того верили мне в долг. Вы можете не скрывать от меня смеха, который, без сомнения, возбуждает в вас эта забавная сцена.
И он стел хохотать вместе с нами… Между тем мещанин пришел в себя и снова начал ругаться.
— Что! мало еще? — запальчиво воскликнул сотрудник и нагнулся, вероятно желая найти что-нибудь, чем бы можно было нанести новый удар неугомонному крикуну.
Но он опоздал.
Х.Х.Х., обладавший удивительною способностию выпроваживать кредиторов и, кроме того, находивший особенное удовольствие побить человека, которому кто-нибудь должен, схватил рыжебородого за руки и пинками проводил с лестницы, приговаривая:
— Бесчестие купечества! изломанный аршин! Смеешь ругать благородных людей. Я тебя вляпаю в водевиль!
Чернобородый ушел вслед за рыжебородым. Явился мальчик, лет тринадцати, с плутовскими глазами и связкою книг.
— Сюда, — закричал ему сотрудник. — К форточке.
— Онисим Евстифеич приказали кланяться и прислали-с книжечки, вот-с…
Узел был так велик, что не мог пролезть в форточку. Мальчик стал развязывать.
— Дрянь, дрянь, дрянь и еще дрянь! — говорил сотрудник, принимая от мальчика книгу за книгою.
— Всё издания Онисима Евстифеича-с. Приказал-с просить — похвалить-с хорошенечко-с.