Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
«Уйдёт она отсюда! — ревниво следя за нею, думал старик. — Ох, уйдёт!»
В душе его снова нарастала знакомая тревога:
«Я — помираю, а старые мысли — ожить хотят!» — Он тихонько, осторожно уговаривал её:
— Ты — не очень верь! Я знаю — хорошего хочется, да — немногим! И ежели придёт оно — некому будет встретить его с открытой душой, некому; никто ведь не знает, какое у хорошего лицо, придёт — не поймут, испугаются, гнать будут, — новое-де пришло, а новое
Тыкал себя пальцем в грудь и предупреждающим шёпотом рассказывал, забыв о её возрасте:
— Вот — гляди-ко на меня: ко мне приходило оно, хорошее-то, а я не взял, не умел, отрёкся! Надоел я сам себе, Люба, всю жизнь как на руках себя нёс и — устал, а всё — несу, тяжело уж это мне и не нужно, а я себя тащу, мотаю! Впереди — ничего, кроме смерти, нет, а обидно ведь умирать-то, никакой жизни не было, так — пустяки да ожидание: не случится ли что хорошее? Случалось — боялся да ленился в дружбу с ним войти, и вот — что же?
Она остановилась среди комнаты, недоверчиво вслушиваясь в его слова, потом подошла к нему.
— Это неправда!
— Правда! — воскликнул Кожемякин, незаметно впадая в покаянное настроение, схватил её за руку, посадил рядом с собою, потом, взяв одну из тетрадок, развернул и наскоро прочитал:
«Смотрит бог на детей своих и спрашивает себя: где же я? Нет в людях духа моего, потерян я и забыт, заветы мои — медь звенящая, и слова моя без души и без огня, только пепел один, пепел, падающий на камни и снег в поле пустынном».
— Кто это написал — вы? — спросила девушка, с удивлением заглядывая в тетрадь и в глаза ему.
— Я. Это не то, подожди…
Волнуясь, он торопливо перелистывал тетрадь, ему хотелось в чём-то разубедить её, предостеречь и хотелось ещё чего-то — для себя. Девушка пошевелилась на стуле, села твёрже, удобнее — её движение несколько успокоило и ещё более одушевило старика: он видел в её глазах новое чувство. Так она ещё не смотрела на него.
— Вот, я тут записывал всю правду…
— Про себя? — тихо спросила она.
— Про всё.
Стал читать и видел, что ей всё понятно: в её широко открытых глазах светилось напряжённое внимание, губы беззвучно шевелились, словно повторяя его слова, она заглядывала через его руку на страницы тетради, на рукав ему упала прядь её волос, и они шевелились тихонько. Когда он прочитал о Марке Васильеве — Люба выпрямилась, сияя, и радостно сказала негромко:
— Ой, я знаю таких людей! Мамочка удивительно рассказывала про них, и есть книги, — ах, как хорошо, что вы записали!
И,
— А папа — несчастный, он не верит в это и смеялся, оттого мамочка и умерла, конечно! Мне надо идти к нему, я опоздала уже… Милый, — просила она, ласково заглядывая в глаза ему, — я приду завтра после обеда сейчас же, вы прочитаете всё, до конца?
И убежала.
А на другой день он читал ей про Евгению, видел, что это волнует её, сам чуть не плакал, глядя, как грустно и мечтательно улыбается она, как жалобно и ласково смотрят её глаза.
— Ужасно интересно всё! — восклицала она порою, прерывая чтение, и почтительно, с завистью трогала тетрадь.
— Вот как делаются книги сначала! Какое удовольствие, должно быть, писать про людей! Я тоже буду записывать всё хорошее, что увижу. А отчего у вас нет карточки тёти Евгении?
Прежде чем он мог ответить, она уже предложила:
— Хотите — я подарю вам её портрет с Борей? Она прислала мамочке, а мне — не нужно. Хотите?
Кожемякин обрадовался, а она, глядя в сторону, сказала:
— Я очень её помню. А с Борисом переписываюсь даже, недавно он прислал свою карточку, он уже студент, — показать вам?
И вдруг, покраснев, спросила его, опуская голову:
— Вы очень её любили?
— Да-а, — вздохнул Кожемякин. — Очень!
— Я бы на её месте не уехала! Впрочем — не знаю…
Влажными глазами посмотрела на него, прикусив губу, и потом, жарко вздохнув, прошептала:
— Господи, как это хорошо! Точно — у Тургенева!
Её мягкое волнение коснулось сердца старика и словно раздавило в груди его тяжёлый, тёмный нарыв, он нагнулся над столом, бессвязно говоря:
— Любонька, как я ошибся!
Испуганная, она поднимала его голову сильными руками.
— Вы — добрый! — говорила она, оправляя его седые волосы. — Я знаю — вы много сделали добра людям…
— Это для того только, чтобы оставили они меня в покое! Ведь все покоя ищут, в нём полагая счастье, — сознавался Кожемякин.
Когда он, излив пред нею своё горе, несколько пришёл в себя, то попросил её, взвешивая на ладони рукописи свои:
— Когда я помру, ты, Люба, возьми тетради эти и пошли Борису — ладно?
— Хорошо, — задумчиво отозвалась она, стоя среди комнаты белая, тонкая.
— А портреты принеси, не забудь!
Она так же тихо повторила:
— Хорошо.
Ему хотелось расспросить её о Евгении, Борисе.
— Ты что задумалась?
Люба взглянула на него и, тихонько шагая вдоль комнаты, с явным недоумением сказала: