Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
Кожемякин слушал и не верил, что Иван таков, каким его рисует дед.
— Это, может, Любовь его научила? — спросил он.
— Любовья?! — живо воскликнул Хряпов и отрицательно затряс головою. — Не-ет, нет! Я её — ну, я же её знаю ведь! Семи годов была она, когда спросила меня однова: дедушка, ты — жулик? Жулик, мол, девочка, жулик, милая! Это я, значит, шучу с ней. А она — серьёзно, села мне на колени, бородёнку мою расправила и советует-просит: ты-де не будь жуликом, не надобно, а вот тебе ножницы, и вырежь мне Василису Премудрую, а то моей Василисе Ваня голову оторвал. Это, видишь, я им сказки сказывал,
Лицо его обильно взмокло от слёз, непрерывно лившихся из красных, точно раны, глаз, он снова вытащил платок, крепко отёр щёки, подавил глаза, не прерывая речи. Было странно видеть его дряхлость, это таяние слезами и — слышать тонкий, резкий голосок, и было всё более жалко его.
— Она мне и против Ваньки, и против бога — за меня покажет, ежели на страшный суд идти, только, чай, не потребуют нас туда, мы тутотка осуждены жестоко достаточно, будет бы, а?
— Дело божие, — тихо сказал Кожемякин. — Ничего нам не известно, слепы мы родились…
— Н-да? Слепыми, говоришь? — переспросил Хряпов, растянув сухие губы. — Будь так! А Любовья — ты за неё держись! — вдруг заговорил он внушительно и строго. — Она, брат милый, такие слова знает, — он как бы задохнулся, нащупал дрожащей рукою локоть гостя и продолжал шёпотом, — она всё умеет оправдать, вот как! Может она великой праведницей будет, настоящей, не такой, что в пустыни уходят, а которые в людях горят, оправдания нашего ради и для помощи всем. Она правде — как сестра родная! — Он подскочил на стуле и радостно, быстро заговорил всё тем же удушливым шёпотом: — Ваньку-то, Ваньку — как она щёлкает, дурака! Ласково ведь, ты гляди-ка, ласково! Ты, Ваня, говорит, оттого добр и честен, что сыт и бездельник притом, — а? А кабы, говорит, был ты, Ваня, беден и работал бы, был бы ты и зол, да и о чести не заботился бы, а?
И, подняв руку вверх, грозя пальцем, Хряпов весёлым голосом проговорил:
— Не-ет, она за него не выйдет, не бывать этому, нет! За него-то? Хм — никогда!
Не в силах скрыть радости и удивления, Кожемякин спросил:
— Али ты не любишь внука-то?
— Я? Нет, я помню — моя кровь! Но — ежели в руке у тебя такая судорога сделалась, что бьёт эта рука по твоей же роже, когда не ждёшь этого и нечем её остановить, — ты это любишь?
Он открыл рот и захохотал, а потом, устало вздыхая, сказал:
— Ох, люблю я пошутить!
И, снова всплеснув руками, ударив себя по бёдрам, засмеялся.
— Ты гляди, гляди-ко, что требуется: прежде чем за дело взяться, надо сына родить, да вырастить, да и спросить — уважаемая кровь моя, как прикажете мне жить, что делать, чтобы вы меня не излаяли подлецом и по морде не отхлестали, научите, пожалуйста! Интересно-хорошо, а? Эх, Матвей Савельев, милый, — смешно это и мутно, а?
Дёрнул гостя за руку и окончил:
— А тебе — жить, и ты над этим подумай, загляни в глубь-то, в сердце-то, ты загляни, друг, да-а! Любовье-то подумать бы тут, ей! Она — эх, когда она лет сорока будет — встал бы из гроба, вылез из могилы поглядеть на неё, вот уж — да-а! Вылез бы! А — не позволят червяки-то ведь, не разрешат?
Кожемякин болезненно вздохнул и откачнулся от старика, а Хряпов закрыл глаза, чтобы выжать из них слёзы,
— Богат будет Ванька! Ох, богат…
Повёл носом, прислушался к чему-то и тихонько сказал Кожемякину:
— А я на её имя немножко в банк положил-таки, тысчонки две, может, а? Хорошо?
— Ничего, ладно, — согласился гость. — Конечно, добро рубля дороже…
— А ты брось это, — перебил его Хряпов. — Добро — всего дороже, а никто никому за него не платит, оттого мы и без цены в людях! За него — сторицей надобно и чтобы цена ему всегда в гору шла; тут бы соревнование устроить: ты меня на три копейки обрадовал, а я тебя на три рубля, ты меня за то — на тридцать, а я тебя — на триста, — вот это игра! Чтобы до безумия люди доходили, творя друг другу радость, — вот это уж игра, какой лучше не придумать, и был бы дьявол посрамлён на веки веков, и даже сам господь бог устыдился бы, ибо скуповат всё-таки да неприветлив он, не жалостлив…
Старик трясся в возбуждении, ноги у него плясали и шаркали по полу, а руки изломанно хватались за кисти халата, за ворот и край стола, дёргали скатерть, задевали гостя.
— А мы — бога в плательщики за нас ставим, и это — взаимный обман! Нет, ты сам, сам — заплати! Я тебя пятнадцать лет пестовал, я тебя думал в люди ввести чистенько, честно-хорошо, на — живи без труда…
«Вот что вконец съело ему сердце», — с грустью и состраданием подумал Кожемякин, чувствуя, что он устал от этих речей, не может больше слушать их и дышать спёртым воздухом тёмной, загромождённой комнаты; он встал, взял руку хозяина и, крепко пожав её, сказал:
— Спасибо за беседу, Михайло Кирилыч, за доверие, за ласку…
— Идёшь?
Хряпов с трудом стал подниматься на ноги.
— Ты — сиди, не беспокой себя, сиди!
— Ничего! — бормотал старик, изгибаясь. — Хоть и моложе ты меня десятка на два, а встать пред тобой — могу! Ничего. Ты тут — любопытный! Заходи, а? Больно интересно-хорошо Любовья про тебя сказывает.
Держась рукою за плечо гостя, он дошёл с ним до двери, остановился, вцепившись в косяк, и сказал.
— Заходи же, слышь! Я уж никуда из дому не выйду, кроме как в могилу: она мне готова, в сторонке там, недалеко от твоих — от мачехи с солдатом. Приятно ты держишь могилы ихние, аккуратно-хорошо! Часто ходишь?
— Бываю.
— И ко мне заходи. С мёртвым побеседовать — милое дело, не соврёт, не обидит…
И, засмеявшись, тихонько добавил:
— Это я — шучу всё!
«Да, вот оно как, — печально размышлял Кожемякин, идя домой, — вот она жизнь-то, не спрятаться, видно, от неё никому. Хорошо он говорил о добре, чтобы — до безумия! Марк Васильев, наверное, до безумия и доходил. А Любовь-то как столкнула нас…»
Дул ленивый сырой ветер, обрывая последние листья с полуголых деревьев, они падали на влажную землю и кувыркались по ней, разбегаясь в подворотни, в углы, под лавки у ворот.
Около дома Кожемякина встретили взволнованный Сухобаев, в картузе на затылке, и одноглазый, взъерошенный, точно неделю не евший Тиунов. Сухобаев, как-то обвинительно указывая на него пальцем, сказал:
— Явился человек с тревогами, говорит, что знакомый ваш, я его и захватил для совета.
— Давно ли здесь? — пожимая руку кривого, спрашивал Кожемякин.