Торжество Ваала
Шрифт:
— Итак, молодые друзья мои, — менторски и даже с умиленной нежностью продолжал он уже успокоенным, но вначале несколько утомленным голосом, — под именем сокола должно разуметь господ, бар, генералов там разных, губернаторов, — вообще, дворянство и высокое чиновничество. Таких людей называют также аристократами, — запишите у себя в тетрадке это слово, чтобы лучше запомнить, а-рис-то-кра-ты. Вот так, хорошо!.. Но аристократы — это уже те, что очень высоко летают, выше обыкновенных дворян, — это князья, графы, бароны, разные там сиятельные и, так называемые, «высокие» лица. Это вот они-то и есть те орлы, про которых говорит ястребу сокол, — «только мы да орлы здесь царим». А орлы — такие же хищные птицы, как и соколы, одного семейства, только еще покрупнее да посильнее.
Но никто из учеников на этот вопрос ему не ответил, никто не поднялся с парты, как это бывает, если кто хочет ответить, или спросить что-нибудь у преподавателя. Агрономский тщетно ожидал такого поднятия, вопросительно обводя весь класс глазами. Ученики, очевидно, не были подготовлены к такому объяснению побаски и потому не успели еще, что называется, переварить его и усвоить себе как должно. Они только глядели недоумелыми глазами на попечителя и сопели носом.
— Ну-ка, вы, мой милый, — обратился он к Петру Чалых. — Скажите-ка мне, поняли вы мое объяснение?
— Поняли, — как-то неуверенно ответил ему мальчик.
— Кто же будет сокол?
— Дворяне, князья, губернатор…
— А ястреб?
— Становой, урядник и прочие.
— А мы с вами кто будем?
— Куры будем, цыплята…
— А народ-то кто же будет?
Мальчик запнулся и молчал, не зная, что отвечать.
— Ну, конечно, все те же куры и цыплята, и всякая мелкая птица, — то есть, опять же таки мы с вами. Понятно ли вам теперь, мои милые? — обратился он ко всему классу.
— Понятно!.. Очень явственно даже, — ответили несколько голосов с разных скамеек.
— Так вот что собственно надо! Вот в чем состоит развивательный метод! — дружески наставительно обратился к Тамаре Агрономский, очень довольный. собой.
Но девушка не нашлась даже, что ему ответить. Она теперь испытывала только крайнюю растерянность, точно бы ее завели в какую-то трущобу, завертели там, замотали, окончательно сбили с толку и бросили, — и она не знает, не может дать себе отчета, где правая сторона, где левая, куда идти, что делать и кому, наконец верить, книжки говорят одно, старик Макарий другое, этот третье… А ведь он — власть, он — сила, начальство… Где же, у кого и в чем тут правда и чего хотят от нее?
Агрономский, однако, так увлекся самим собой, что не замечал ее состояния.
— В книжках ваших, — продолжал он, — можно воспользоваться каким хотите, самым невинным даже, текстом, любой даже басней Крылова, чтоб объяснить ее по-своему, в известном смысле: здесь все зависит только от находчивости и остроумия самого преподавателя, от его уменья применяться к обстоятельствам и пользоваться ими. Впрочем, — прибавил он, — мы с вами, надеюсь, поговорим еще об этом подробнее и обстоятельнее как-нибудь на досуге.
И он, кстати, сообщил ей, что предполагает устроить у себя на святках маленький учительский съездик, — совершенно, знаете, частным образом, без всяких там официальных разрешений и оповещений, а просто себе, под видом интимного пикничка, у себя в усадьбе… И из бабьегонских кое-кто приедет… Вот и вас пригласим тоже, тогда и потолкуем, и повеселимся.
Он стал уже было прощаться, как вдруг нарочно рассеянный взгляд его, окидывая зачем-то всю классную комнату, остановился точно бы случайно на портрете государя, — и Агрономский как бы весь запнулся на нем, напуская для чего-то на себя выражение удивленного недоумения. По этому искусственному его выражению Тамара поняла, что это у него одно притворство, и даже не совсем искусное, что, по всей вероятности, на портрет обратил он свое внимание гораздо раньше, но делает зачем-то вид, будто нечаянно заметил его только сию минуту.
— Это что ж такое? — пробормотал, между тем, себе под нос Агрономский удивленным и недовольным тоном, и, избегая как-то встретиться глазами с учительницей, точно бы из боязни, чтоб она не испортила ему эффект своим преждевременным ответом, поспешно кликнул в классную сторожа.
Тот вышел с его енотовой шубой, гарусным шарфом и глубокими галошами.
— Скажите мне, голубчик, почему это портрет у вас повешен? — обратился он к Ефимычу самым, по-видимому, кротким и душевным образом. — Кто вам позволил, если я просил вас припрятать его подальше?.. Кто это распорядился так без меня? Кто приказал вам?
Старый служивый молчал — ему не хотелось выдавать Тамару.
— Жаль, очень жаль мне вас, друг мой! — с сочувственным вздохом продолжал, покачивая головой, Агрономский. — Очень, очень жаль… сердечно жаль… Н-но… что же делать, когда вы сами себя не жалеете! И если вам теперь придется расстаться со своей должностью, то кто же будет виноват? — Уж, конечно, не я, мой милый! Я с своей стороны — вы знаете, вы должны это помнить — я неоднократно делал для вас всякое снисхождение. Ведь вы, вон, и по водочке любите пройтись; однако я на эту слабость вашу смотрел сквозь пальцы, — каюсь! — да, сквозь пальцы, единственно из сострадания к вашему инвалидному положению, из-за того, что вас, такого заслуженного воина, старого севастопольца, начальство ваше вышвырнуло, при старости ваших лет, на улицу, на побирательство именем Христовым, без всякого попечения и призора за всю вашу службу, — вы это понимаете?.. Я первый принял в вас живое участие и рекомендовал сельскому обществу на эту должность, — вы это знаете. Ну, а теперь уж извините, — умышленного неповиновения и нарочного нарушения моих распоряжений я не потерплю. Мне, повторяю, очень жаль вас, такого почтенного старика, заслуженного ветерана, но что же делать! — Пеняйте на себя, мой драгоценнейший!
В речи Агрономского слышалось какое-то меланхолическое издевательство над старым солдатом и, вместе с тем, зудела вовсе посторонняя, чисто академическая злоба на какое-то отвлеченное его «начальство», как на «начальство вообще», не без ехидной, может быть, цели расшевелить и в старике такую же злобу против того же абстрактного «начальства», а самого себя поярче выставить, как благодетеля, и тем заставить его пасть себе в ноги. Но Ефимыч, не обмолвясь во время этой речи ни единым словом, продолжал упорно молчать и по ее окончании, угрюмо и туповато глядя на Агрономского.
— Что ж вы молчите, мой милейший? Я вас, кажется, русским языком спрашиваю, кто приказал вам нарушить мое распоряжение?
Но тут неожиданно для всех выступила вперед Тамара.
— Виноват не Ефимыч, а я, — заявила она с полным спокойствием и твердостью. — Это я повесила портрет на место.
Агрономский сейчас же устроил себе притворно-удивленную физиономию, точно бы он никак не ожидал от «народной учительницы» такого поступка. Тамаре, однако, еще раньше было ясно, что, заметив портрет на стене, Агрономский должен был прекрасно понять, чья это инициатива, а потому и вся его рацея, в сущности, читалась вовсе не для Ефимыча, но косвенным образом по ее собственному адресу, чтоб она сразу почувствовала и зарубила себе на намять, чем могут пахнуть для нее ослушание его капризам и вообще самостоятельный образ действий по школе.