Тот век серебряный, те женщины стальные…
Шрифт:
Уже в 80-е годы в Париже я познакомился с симпатичным литератором Александром Бахрахом. История его отношений с Цветаевой, которую он мне рассказал, никак не выбивалась из схемы, изложенной Эфроном в письме Волошину. Прочитав положительную рецензию Бахраха на свои стихи, Марина засыпала его любовными стихами и письмами. Однако к тому времени, когда он впервые пришел к ней в гости, она была уже в «вольтеровском» настроении. Возможно, она заметила, что он не склонен к углублению романа, и оттого стала ему дерзить. Бахрах так и не понял, в чем было дело. Она без конца повторяла французское слово «буден» (кровяная колбаса) и безудержно смеялась при этом. Видимо, это и было «злой насмешкой» над прогоревшей растопкой. Бахрах почувствовал глубокую обиду. По его словам, он вообще не заметил в ней никакой женственности: «ходила она, как мужик». Сам он был в ту далекую пору стопроцентным геем и входил в компанию молодых поклонников Андре Жида. Когда мы с ним познакомились он, как мне показалось, достаточно высоко ценил женственность и под старость
— Послушайте, как ходит моя жена, — сказал он с гордостью и поднял палец.
Мы прислушались: «Цок-цок цок-цок…»
В начале 30-x годов, когда стихи Цветаевой перестали печататься и приносить даже нищенский заработок (а в какой стране мира можно жить на гонорар за поэзию?), Цветаева попробовала наряду с русской писать французскую прозу. Наталья Извольская привела Марину в дом знаменитой Натали Клиффорд-Барни, предводительницы парижских лесбианок, основательницы движения «Сафо-1900». На собраниях у Барни проходили чтения, у нее была возможность кое-что издавать. Цветаева прочла там свою «Царь-Девицу» в собственном переводе на французский, но хозяйка так и не отдала рукопись в печать, смертельно обидев Марину Ивановну. Тогда-то Цветаева и написала (по-французски) свое «Письмо к амазонке», в котором как бы полемизирует с Барни. Впрочем, как многими было замечено, истоки цветаевской обиды уходят корнями скорее в былую измену Софьи Парнок, чем в небрежность Барни. В своем «Письме» Цветаева рассуждает о правоте и ошибках амазонок-лесбианок. Уязвимой слабостью «амазонок» Цветаева считает невозможность завести детей. Вот она, Цветаева, завела себе обожаемого сына, а они не могут. Цветаева пророчит одинокую смерть стареющей Парнок. А вот у нее… Природа… Дети… Счастье и долг женщины…
Кстати, пророчества из цветаевского «Письма амазонке» сбылись, как часто бывает в жизни, с точностью до наоборот. Софья Парнок умерла окрыленная новой любовью, окруженная заботами прежних возлюбленных, а крупнейшая русская поэтесса минувшего века Марина Цветаева…
Последние годы ее жизни были, как известно, полны кошмаров. Уехала на родину разведчица-дочь. Сбежал в Москву один из организаторов кровавой заказной «спецоперации» разведчик Сергей Эфрон. По понятным причинам русские эмигранты старались держаться от Цветаевой подальше, как, впрочем, поступали после ее возвращения из Франции и пуганые благоразумные москвичи. Подросток-сын стал непереносим… Потом Сергей Эфрон, дочь Ариадна и сестра Анастасия были репрессированы…
Мне не раз доводилось жить (то в голицынском флигеле, то в коттедже коктебельского Дома творчества) по соседству с сестрой Марины Анастасией Ивановной Цветаевой. В первый раз — в том самом Голицыне, где довелось по возвращении жить и Марине незадолго до смерти. Я спрашивал мнение Анастасии Ивановны о причинах самоубийства ее сестры, которая повесилась в 1941 году в эвакуации, в Елабуге.
Анастасия Ивановна считала, что Марину (которую она упрямо называла «беззаконницей») подтолкнул к самоубийству ее избалованный и жестокий подросток-сын. Вышедшие из печати дневники сына не опровергают этой гипотезы: он одобряет самоубийство матери, которая больше не могла быть ему опорой… Так, может, они были не так уж неправы, эти ее сильные, одногрудые, простоволосые или блистающие шлемом подруги-амазонки…
Что же до вызова в Учреждение, о котором писали И. Кудрова и Б. Ахмадулина, то вызов, наверно имел место, но с Учреждением Цветаева — увы — достаточно хорошо познакомилась еще во Франции. Тут не было для нее ничего нового.
Глава IV
Клеопатра Невы, ее двор, ее прославленный художник-итальянец, ее муж-конквистадор и женская свита конквистадора
Честно сказать, и сама эта величественная горбоносая красавица, и чеканные ее строки вспоминались мне не слишком часто до того самого октябрьского дня 1993 года, когда, развернув в Париже нашу провинциально-эмигрантскую газету, я ахнул…
Нет, ну не то чтоб совсем не вспоминались мне раньше ее величие и ее строки. Вспоминалось что-то с неизбежностью. Потянет там-сям в пояснице, почувствуешь неловкость в каком-нибудь отделении организма и вздохнешь жалобно, что вот «как нам быть с тем ужасом, который был бегом времени когда-то наречен». Или прочтешь про какую ни то неблаговидную подробность из повседневной жизни любимого сочинителя ушедших времен и сразу — неизбежное: «когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда?». В общем, кое-что в памяти и «на слуху» еще держалось, но чтоб особенное такое любопытство… Этого не было. Да я, честно сказать, и о жизни ее мало чего любопытного читал. А тут вдруг такая история в газете! Да еще в здешней, прямо скажем, малотиражной и вполне нецентральной газете «Русская мысль». И при этом рисунки! Какие рисунки! Мало кому известные рисунки всем известного Амедео Модильяни. На них длинноногая и вполне обнаженная женщина, в которой всякий грамотный россиянин узнает прославленную (а может, даже великую, во всяком случае, величественную) русскую поэтессу Анну Ахматову, славу и гордость русской литературы XX века, почитаемую, можно сказать, фигуру диссидентской интеллигенции и вообще всея Руси. Но причем тут, можете спросить, Модильяни?
Оказалось, что причем. Длинное интервью, на целую полосу большого формата, взятое редактором газеты Ариной Гинзбург у жительницы Милана, итальянской профессорши по фамилии Докукина-Бобель, очень убедительно и взволнованно всю эту невероятную, на первый взгляд, историю излагало.
Кстати говоря, эта русская дама Докукина оказалась сокурсницей Арины Гинзбург, училась вместе с ней на филфаке МГУ. Потом она вышла замуж за итальянца, уехала в Италию, мирно преподавала в Милане. И вот поехала в один прекрасный день синьора Докукина-Бобель в Венецию на выставку рисунков Модильяни, вошла в зал и обмерла. Прямо напротив нее развешаны были на стене многочисленные рисунки обнаженной Анны Андреевны Ахматовой. Синьора Докукина подошла ближе и прочла под всеми рисунками подпись, которая ей (старательной студентке филфака, видевшей на фотографиях и лицо это, и фигуру, наверное, сто раз) показалась чуть ли не кощунственной. Там было написано: «Неизвестная». Гордая выпускница самого высокого в Европе университета, снабженного самыми скоростными лифтами (правда ни я, ни проф. Бобель в небоскребе на Ленгорах, где лифты, лекций не слушали: мы учились в старинном обшарпанном помещении, что в центре, на Моховой) не стала писать на них жалобу в «Книгу отзывов и предложений», а пошла прямым ходом к кураторам выставки и объяснила им, что они могут как угодно называть эту обнаженную женщину на рисунках, но дама эта ни в коем случае не является неизвестной, потому что она лауреат итальянской премии и на сегодняшний день в литературе XX века очень даже известна. Легко представить себе, что было бы при чтении этих подписей самой А. А. Ахматовой, считавшей себя в конце жизни уж где-где, а в Сицилии главной знаменитостью (ведь там она получила свою первую — и последнюю — заграничную премию). Как ни горько признавать, она счастливо заблуждалась. Кураторы выставки объяснили возмущенной синьоре Бобель, что даже подробный «Catalogue Raisonne» называет эту женщину «неизвестной», а уж спорить с «Catalogue Raisonne» — последнее дело…
В общем, итальянские искусствоведы оказались такими же самонадеянными, какими чаще всего бывают и русские. Им всегда кажется, что они все без исключения знают о жизни подшефных творцов. Ан нет. В конце концов, совместными усилиями синьоры Бобель-Докукиной, парижской эмигрантской газеты и видных исследователей удалось доказать итальянцам, ху из ху (легко представить себе, как страстно они при этом жестикулировали, отстаивая находки модильяноведения от нападок ахматоведения).
Неожиданная эта литературно-сексологическая находка лично меня потрясла. В моей памяти со школьных времен маячила такая вполне чинная горбоносая дама, оболганная и облаянная докладом товарища Жданова и уже потому заслуживавшая нашего нежного сочувствия и всенародной симпатии. А тут Модильяни, Париж, в чем мать родила, да еще в разгар свадебного путешествия с нашим героическим Гумилевым… Было от чего испытать волнение.
Всякое волнение побуждало меня в те молодые лета (мне было чуть больше шестидесяти) к действию. Я сел, обложился какими-то изданиями из скудного фонда нашей парижской (еще Иваном Сергеевичем Тургеневым с Полиной Виардо основанной) библиотеки и написал книжечку про Анну и Амедео.
Понятно, что, написав такую как бы ахматологическую книжку, я невольно вторгся в чужие угодья и был дружно обруган за непринадлежность к ахматоведенью. Причем меня бранили не за поверхностное знание любовных отношений героини, а напротив, за неслыханное вторжение в интимную сферу. Впрочем, чуть позже, с начала XXI века, на русского читателя обрушилась лавина разнообразных книг, представивших новые, весьма яркие страницы из интимной жизни все той же величественной героини, а потом в серьезном журнале появился даже обзор этой литературы, где каждому новому автору было указано его место: один считался есениноведом, другой — логопедом, третий — «вдовой Ахматовой», четвертый еще кем-то… Моя скромная книжка, на счастье, не попала в какие-либо серьезные разборки и продолжала издаваться, так что я и сам ей не пренебрегу, обращаясь к жизнеописанию самой знаменитой и типичной из женщин серебряного века, славной поэтессы и красавицы Анны Ахматовой.
Итак, Анна Андреевна Ахматова. Год рождения 1891-й…
Она родилась у моря, в Одессе. Крошечная дачка стояла над морем, близ почты и обрыва на Большом Фонтане, на 11-й станции. Через год после рождения девочки ее отец, отставной флотский инженер-механик Андрей Антонович Горенко, получил какую-то службу у великого князя и семья переехала в Царское Село, летнюю резиденцию царской семьи под Петербургом. Так что, если кто удивится, откуда у девочки такая экзотическая, уж никак не северная краса, брякнем смело — из Одессы, там на каждом шагу были такие дивы (итальянки, гречанки, украинки, ах, украинки, турчанки, цыганки, еврейки, молдаванки). Сама поэтесса сообщила однажды (впрочем, уже в период позднего мифотворчества), что Анной ее назвали в честь бабушки, у которой родная мать (стало быть, прабабушка поэтессы) была татарская княжна Ахматова (по прямой линии от Чингисхана). Это уж сказано вполне по-царскосельски (даже Романовы любили напоминать, что ведут род от татарского мирзы Чета, да и прочие русские аристократы гордились кровью татарских князей). Отсюда, мол, и псевдоним будущей поэтессы, и рассказ о том, что этого татарского предка, хана Ахмата, убил ночью в его шатре подосланный русский убийца, чем и кончилось на Руси татарское иго. Так красиво, что и проверять подлинность истории не хочется (хотя наивная разоблачительница подруга Надежда Мандельштам напоминает, что была в их годы некая переводчица Ахматова, не от нее ли псевдоним?).