Тотальное превосходство
Шрифт:
Иголки неутомимых мысков кололи длинноволосой женщине бедра, ребра и ягодицы. Длинноволосая женщина хныкала, ныла, пыхтела, икала, но продолжала тем не менее петь свои романтичные, сентиментальные, гондольерские песенки.
— Не кончишь икать — разорву!.. Раздеру на кусочки, мать твою, беспомощная, ссаная тварь!.. Ты не имеешь права, сучка, даже смотреть на него, а не то что икать, когда он находится рядом! Ты не имеешь права даже смотреть на меня, а не то что икать, твою мать, когда я, я, я, я, я тут стою рядом! — свирепела, не утешая себя, отдохновенно и беспрепятственно моя женщина, жевала удовольствие, проглатывала наслаждение, и все искренне, ничуть не играя для чьего-либо постороннего взгляда — взгляда, например, моего…
— По-моему,
Женщина вытянулась, по спине растряхнув свои не короткие тоже, чуть подзавитые волосы, руки назад отвела, с явным усилием их выгнула, до дрожания пальчиков даже, словно собиралась теперь запеть «Бухенвальдский набат», имеется в виду вот это: «Люди мира, на минуту встаньте, слушайте, слушайте!..» и т. д. И позабыв или подзабыв на какое-то время, и не исключено, что в общем-то и навсегда, о длинноволосой женщине, в собственной крови, в собственной моче и в собственной же неполноценности захлебывающейся, развернулась ко мне и сказала, тихо и внимательно поглядев на меня предварительно:
— Это имя так далеко от сегодня… Я столько времени имела имена совершенно другие. Я столько лет не имела имени вовсе… И так печально это имя теперь вспоминать… Настя, Настя… Звучит как трепет легкого девичьего платья на теплом весеннем ветру… Настя… А в этом имени есть, кстати, секс… Отец был пижон, а мама красотка… Отец назвал меня так в соответствии с тогдашним МГИМОшенским выпендрежем… Мама смеялась, но потом согласилась… Будучи Настей, я впервые влюбилась… Скажи: Настя…
— Настя, — сказал я, — Настя, Настя, Настя, Настя, Настя…
Моя женщина вычистила губы от сухости — ловко и быстро — маленьким язычком.
— Еще, — попросила она. — Еще…
— Настя, Настя, Настя, — говорил я, говорил я, говорил я.
— Господи, так можно кончить, — полуоткрыв рот, выдохнула женщина наружу горячий шепот. Глаза ее трогали меня за каждый мой палец на ногах поочередно. Прикосновение царапало и ласкало одновременно. — Наверное, это все-таки по-настоящему единственное мое имя? А? Как ты думаешь?.. Мужской голос, произносящий это имя, заставляет меня снова и снова требовать секса… Твой голос, порождающий это имя, вынуждает меня объясняться тебе в любви…
Свет в окошке. На пыльной внешней стороне — кусочки черного дегтя можно было заметить, наверное сажа — ползали мушки, паучки и комарики — не дружили, кувыркались, суетились; стучались в стекло, нервничая и кривляясь, не желая признавать правду — что они всего-то навсего букашки и таракашки, что они в общем-то дерьмо и помойка — означали себя чем-то или кем-то обязательно важными, пробовали не зря — в глазах окружающих лишь — прожить свою жизнь…
Врать, врать, врать… Всегда и везде. И при любых обстоятельствах. Вранье — это то же, что сочинительство. Вранье — это истинная вторая реальность. Вранье — это один из способов остаться счастливым. Вранье — это один из методов, с помощью которого в этой жизни можно хоть чего-то добиться…
Люди доверчивы и беспокойны. Люди никогда не знают своих настоящих желаний и всегда сомневаются в происходящем. Люди требуют руководства и страдают без объяснений. Люди просят совета и тревожатся — и необычайно болезненно — о собственном будущем. И еще люди убеждены отчего-то — но безосновательно совершенно, — что завтра для них наступит безоговорочно… Многие гениальные умницы использовали и используют по-прежнему, разумеется, в своих благородных, а иногда, случалось, случается, что и исключительно в неправедных целях, все перечисленные человеческие глупости и условности. На самом-то деле они, эти гениальные умницы, все без исключения, точно такие же, что и все остальные люди на этой планете, кроме разве что тяжелых больных и окончательно нездоровых. Они тоже тревожатся, страдают и сомневаются. И просят советов еще — и у Бога, и у дьявола, и у воды, и у огня, и, конечно же, у людей. И ровно настолько же, как и все, которые рядом, надеются на бессмертие… Просто однажды в какой-то момент, после какого-то, возможно, события, они начинают вдруг понимать, и ясно очень, и прозрачно невероятно, что для того, чтобы подняться над людьми — а об этом мечтает обязательно каждый, — и для того, чтобы объявиться для них неоспариваемо исключительным, и для того, чтобы доказать им, что ты являешься избранным, необходимо вовсе даже немного — надо только наврать людям, — но очень убедительно при условии, что неведомы тебе нипочем в твоей героической жизни такие глупости, как тревоги, страдания и сомнения, наврать, наврать — но только предельно правдиво, — что ты безапелляционно уверен в собственной гениальности, в мистической неуязвимости и божеской милости — наврать, наврать…
Даже мушки и тараканчики, и особенно, конечно же, паучки, если бы способны были бы мыслить и говорить, меленькие, слабенькие, безобидные, тихонькие, ничем не примечательные и никак не заметные, тоже сумели бы наверняка, как и люди и как и те из них, которые становятся гениальными умницами, призвав в работу воображение, выдумку и вранье, превратиться, и не без успеха, определенно во что-то необыкновенно могущественное и влиятельное, в кого-то чрезвычайно могущественного и влиятельного… Люди склоняли бы смиренно перед ними свои безвольные головы, прятали бы от них робкие и смущенные от искренней покорности взгляды и прислушивались бы внимательно и пристрастно к каждому бы произносимому или производимому ими звуку…
Вот к какому, мать его, выводу я пришел, глядя в окошко женского туалета, — теперь, обнаженный, все еще сияющий силой и блестящий от исторгаемого телом душистого сока, — нынче замерший рядом с дурманящей меня женщиной, отозвавшейся вдруг недавно на простое, но не атрофированно сексуальное во всех отношениях имя Настя, в двух шагах, то есть неподалеку совсем от не вовремя и не в том месте — как в общем-то и неподдающееся подсчету большинство жителей этого мира — объявившейся неудачливой женщины!
— Банальная история, собственно говоря, — сказал я, раскачивая головой, забрав брови подальше в глазницы, наблюдал за чем-то в памяти женщины Насти. — Таких тысячи, а может быть даже и миллионы. Об этом пишут газеты. Об этом рассказывают друг другу люди… Неизлечимое естество. Обретающийся в генах изъян. Подавленность разума чувствами… Короче, папашка тебя трахал в детстве как гребаный кот, мать его, ненасытный… Но ласково. Одиннадцать тебе было или двенадцать. Любил с тобой поговорить после секса. И до секса, разумеется, тоже. В любое время хотел с тобой говорить… Плакал часто… Считал тебя удивительно, удивительно умной, все понимающей, его понимающей, именно его понимающей… Он бы на тебе безусловно женился, если бы такое было возможно. Он действительно в первый и в последний раз в своей жизни был в кого-то влюблен… Пробовал несколько раз покончить с собой… Но слабак. Попытки никогда не доводил до конца. Клял Бога, что ты его дочка, а не какая-нибудь там посторонняя девочка… Трагедия, на хер, сплошная трагедия… Но зато как насыщена жизнь…
Я видел свою фантастическую женщину сейчас одновременно и спереди, и сзади, и сверху, и с боков, и с одного, и с другого; она прекрасна, она единственна, она безудержно и неутолимо желаема. Свист в ушах — я как пуля из пистолета «беретта», я как снаряд из противотанкового орудия промчался, сосредоточенно отыскивая вход в гиперпространство, под ее влагалищем, дотронувшись на ходу до влагалища языком, широко, сочно, обильно… Вход, разочарованный, не нашел, но зато уперся безрадостно, но захватывающе в глаза незадачливой женщины с длинными волосами… Оттолкнулся от натянутой поверхности смело, засвистел теперь к потолку, вдыхая воздух во все свое металлически-мускулистое тело… Висел наверху, прикрепившись к потолку на какое-то время, пусть выпавшее из потока, пусть неучтенное, и рассматривал ревностно и настойчиво, с удовольствием наркотическим и восторгом старого девственника мою ненаглядную женщину.