Тотальное превосходство
Шрифт:
Но не равная.
Я должен все время говорить ей ласковые слова. И обязательно ласковым тоном. Потому что, если я не буду говорить ей ласковые слова и ласковым тоном, она непременно на меня обидится, и искренне, непритворно, без каких-либо планов и вовсе не желая в дальнейшем развития какой-либо интриги, пусть даже незначительной, пусть даже, может быть, и не сразу заметной… Я вынужден постоянно уделять ей внимание, замечать ее, прислушиваться к ней — и даже тогда, когда делать мне этого совершенно не хочется. Потому что, как только я перестану уделять ей внимание и не буду больше замечать ее и прислушиваться к ней, она тотчас же расстроится, она тотчас же опечалится, она тотчас же затоскует и, возможно, даже заплачет… заплачет, заплачет, и опять-таки искренне и непритворно, и не пытаясь нисколько из такого вот своего расстройства
Равный никогда не обидится на мою грубость и на мой невежливый тон… Равный никогда не расстроится оттого, что я не уделяю ему достаточного внимания, не замечаю его и, случается, что даже и не прислушиваюсь… Равному никогда и в голову не придет решить когда-нибудь, что своим неожиданным отъездом, например, или отлетом, уходом я его оскорбил, или унизил его, или я таким образом предпринял попытку грязно и оскорбительно поиздеваться над ним. Он равный, а значит, он сильный, все понимающий, самодостаточный… Он не желает привязанностей. Он имеет лишь цель. Цель для него чрезвычайно важна… Да, но и к ней-то он, собственно говоря, привязан не более, чем и ко всему остальному на этой земле, или, допустим, ко всем остальным… Он управляет собой, а значит (что, признаться, к сожалению, уже давно стало банальностью, но это тем не менее действительно так), управляет и миром…
— Давай просто помолчим, — предложил я девушке Насте. Тон сочинил себе пренебрежительный и раздраженный. — Давай, мать твою, просто посидим и помолчим! Меня достала уже, мать твою, эта наша мудовая и бесполезная болтовня!.. Давай помолчим…
Настя поймала свое отражение в черном оконном стекле. Две звезды попали ей точно в оба ее недоумевающих глаза. Недоумение вскоре вскарабкалось к негодованию. Тонкий каблучок застучал по паркету. Левая рука потянула платье к коленям, а правая задумала, треща жестоко ногтями, пощипать немного, совсем немного, диван под легкими и тугими одновременно, круглыми Настиными ягодицами. Изо рта Настя выдыхала плавящий губы жар, а носом Настя вдыхала парализующий ноздри холод. Диван под своими прелестными ягодицами Настя порвала уже через какие-то мгновения в клочья. Раны на диване пульсировали и кровоточили. Насте было мокро и неловко сидеть на той ране, но она тем не менее продолжала на ней неблагородно сидеть.
— Если тебе что-то не нравится… — проговорила Настя сквозь прикусанную губу, нижнюю, сбивая частыми, порывистыми взмахами ресниц слезы со сменивших уже некоторые мгновения назад тихое негодование на кричащую обиду глаз. — Если тебе что-то не нравится, то тебя тут никто не держит. Обязательства отсутствуют, двери открыты… Я не смею навязываться. Я не имею права даже тебя о чем-то просить… Господи, как же я на самом деле ненавижу тот мир, который ты создал, Господи!.. Когда-то… Не подумав. И не решаясь все эти миллионы лет хоть однажды признаться в совершенной ошибке…
Нет, не равная…
Два фуэте, три пируэта, один за другим, неумело, но со старанием, отдохновенно и с искренней верой в то, что я самый лучший даже в производстве фуэте и пируэтов, взлетел к потолку, буравя темечком набеленную плоскость, известка, как перхоть, сыпалась на рубашку, упал на пол, даже ноги не подогнулись, подпрыгнул на мягких подошвах…
С лучезарным, одухотворенным, сияющим лицом, пламенеющим, ослепляющим, обвалился на колени, смеялся сквозь плач и плакал сквозь смех, отталкивался руками от пола, охая и кряхтя, тащил-волочил себя к дивану и к сидящей на нем замечательной девушке Насте, но не равной…
— Давай просто помолчим… — медово пел, источая нежность и желание из глаз, и вроде как непроизвольно, и словно бы случайно, и будто бы невзначай, скромно демонстрируя, сделав вид, что не в силах
…Рычал, матерился, задыхался…
Забыл, как меня зовут.
Наплевал на свою прошлую жизнь и на свою будущую смерть.
Взбирался отчаянно и самозабвенно к осознанию себя Богом…
Не щадил девушку Настю, точно так же как, собственно говоря, не щадил и самого себя…
Упивался бесконечным, непрерывным, непрекращающимся наслаждением. Но и не верил вместе с тем, что подобное наслаждение случается.
Одежду у Насти не отнимал.
Надежду у Насти не отбирал.
Сам приспустил только свои брюки и свои трусы. Освободил от стеснения рубашки свою грудь.
Секс в одежде возбуждает и приносит еще больше удовольствия, чем секс без одежды.
Заговорил вдруг в момент наивысшего счастья на мертвом и давно забытом уже всеми языке индейцев ассинибойя.
И Настя меня поняла…
— Твоя девочка сейчас с тобой не живет… — Измятый, погнутый, расцарапанный, надкусанный в некоторых местах, вымытый Настиным языком, просоленный Настиным потом и своим потом, разумеется, тоже, благоухающий спермой, испитый до безукоризненной пустоты, я почти что сейчас уже спал. Почти… — Она куда-то уехала. Ее куда-то увезли. И вовсе не родственники, как мне кажется. А кто-то другой. Один, двое, трое… Нет, их было, по-моему, двое. Несколько месяцев назад. И ты даже не догадываешься теперь, где она. Тебе просто в какой-то день сообщили, что она жива. И только-то… Бог мой, а это ведь все действительно правда. Я знаю, что это самая что ни на есть настоящая правда…
Настя вылила себе на лицо половину стакана минеральной воды. Вода вскипела тотчас на Настиной коже, свернулась потом в прозрачные шарики и исчезла уже после бесследно, с шипением, оставив вместо себя в воздухе, над Настиным лицом, на какие-то доли мгновения легкий, едва заметный парок или дымок.
— Девочка… Она страдает. Она в темноте. Она в безвестности. Ей снятся зеленые шарики. Ей снится ее судьба. Она видит себя хозяйкой огромной страны… Она стоит на трибуне, нет, она стоит на балконе, украшенном зелеными шариками, и рассказывает бедным, несчастным людям, что пришла к ним только затем, чтобы им ответственно и скоро помочь. И люди ей верят. Они аплодируют ей, и они подбадривают ее добрыми криками, и хохочут еще и танцуют, кувыркаются, прыгают. — Я аплодирую себе и подбадриваю себя громкими криками, не кувыркаюсь и не прыгаю, но танцую, отплясываю… Я весел, светел и истинно безмятежен. — Ты можешь, и очень быстро притом, это ведь в реальности дело мгновения, один неглубокий надрез на горле, и жизнь просачивается сквозь глаза за долю секунды, ты можешь лишиться великого человека. Или, может быть, ты завидуешь ей, своей дочери, ее началу и ее будущему, то есть самому, например, факту того, что у нее еще имеется Будущее?
Настя разглядывала себя в отражении своих отполированных, светящихся, волнующихся искренне в предчувствии чего-то необычайно хорошего, но укрытого еще пока до необходимой поры таинственной, загадочной, волшебной завесой времени ногтей и несчастливо улыбалась.
— Девочка… Она мечтает о равном. Ей нужен тот, с которым она бы могла бы быть такой, какая она есть — и была, и будет — на самом деле — когда грубая и капризная, когда ласковая и кокетливая, когда совсем набитая дура, а когда умом превосходящая всех самых умных из ныне живущих умников мира… — Я бродил по комнате и лицом терся о стены. Успокаивались зудящие веки. Зрачки отдавали с облегчением бумажным обоям лишнюю влагу. Только никак не унимались копошащиеся под бровями яркие, многонаселенные, цветные картинки. — Но равного в ее жизни пока так и нет… Она пока что сама выше всех, выше всех тех, кто встречался и встречается на ее пути… Она объединила все страны Европы и сама встала во главе этого союза… Ей поклоняется весь мир… Господи, что за чертовщину я вижу перед своими глазами, что за абсурд, что за бред!.. Или это правда…