Траектории слез
Шрифт:
Они описывали круг за кругом над морем — вблизи поселка. Он крикнул прямо в ухо пилоту:
— Давай дальше, выше!.. Плачу!.. Ха-ха-ха!..
Мотор трещал, высота нарастала, эфир холодел… Мир раскрывался как цветок. Внизу, в изумрудной темноте моря, обозначивались подводные холмы и долины. Он засмеялся еще радостней:
— А если мы навернемся!..
— Херня!.. Не должны!..
Воздух южной осени сек лицо и срывал парусинную куртку. «Какая уникальная грусть…» Пилот вытянул руку в сторону, невесть откуда вынув горсть белых шариков, и высыпал их, одновременно делая поворот в сторону поселка.
— Петарды!.. Сам придумал!.. От тренья взрываются!..
— Какого тренья!?..
— Об воздух!..
Какой-то образ близился к памяти, почти омрачая радость полета, и… он вспомнил раненого, одержимого экстазом возмездия, ненавидящим взором ищущего цель в синих высях… «Я хотел бы быть им, как вчера мне мечталось быть этим пилотом».
— Всё!.. Назад!.. Бензина нет!..
— Не хватит!?.
— Херня!.. Спасемся!..
Мир был аттракционом, разом унявшим смутную память страданий.
… Потом, еще не совсем земной, он не спеша шел по каменьям берега, прихлебывая «массандру» (бутылочки торчали изо всех парусинных карманов) и думал о том, как бы смогло выдержать сердце экстаз вознесения, если б он этим сердцем кого-то любил…
… Все отгремело. И в русле разгромленной улицы моего единственно-возлюбленного города, над завалами баррикад пролетал геликоптер, ныряя, взмывая. Мелькали окна, карнизы, балконы, статуи с вопиюще пустыми глазницами в нишах домов. Можно было разглядеть интерьеры брошенных комнат. Сверкнет солнце из переулка и снова — тень. Там и тут, впереди, насколько хватало глаз, до конца улицы, голубея, сливающейся с морем, — развевались шторы, вытянутые бризом наружу из выбитых окон. Огибая угол помпезного, архаичного здания с атлантами на фронтонах, пилот снизил скорость. Электрическое пианино, захламленный объедками и бумажными листами пол в студии сочинителя музыки «океанских глубин», музыки, исхлестанной синтезаторными ветрами. Ты помахал рукой, но бледный, обтянутый кожей композитор, сидя верхом на стуле посреди студии, рассеянно протирал очки, хлопал глазами как аквариумная рыба с латинским названьем, застревающим в горле.
Мой приятель! — ты крикнул пилоту.
Он, наверное, даже не знает, что творилось тут сутки назад! — смеясь, прокричал пилот.
В слегка прохладный, почти что не пасмурный, с бледно-синими просветами в небе, денек, — столица праздновала День Города. На бульварах играли духовые оркестры, на досках импровизированных подмостков выступали самодеятельные клоуны, чтецы, куплетисты. По улицам проезжали машины украшенные флагами, веселыми плакатами. Всюду были гуляющие, но было просторно. На подмостках в начале-внизу Tверского бульвара девочка звенящим голосом, в котором вибрировала и едва не обрывалась хрустальная нить, читала:
— Белеет парус одинокий!..В тумане моря голубом!..Среди собравшихся стояли двое парней в новых и неказисто на них сидящих костюмах. У одного из парней левая половина лица была покрыта бугристой, словно остывшая вулканическая лава, малиново-белой коростой поджившего ожога.
— Тимох, пойдем, мне уже в аэропорт скоро, — сказал его приятель, длинный и белобрысый.
— Да отстань ты. Дай я мороженое твое доем.
— А он мятежный просит бури!..Как будто в бурях есть покой!.. —девочка сделала книксен, люди заулыбались, зааплодировали.
— Ух, здорово эта малявка читает, — сказал Тимоха. — Ну, давай теперь я понесу.
Он взял у приятеля вещмешок. Приятель вместе с Тимофеем возвращался домой после госпиталя. Из-за позвоночной травмы он ходил, ломано качаясь туловищем из стороны в сторону. В Москве пути приятелей расходились. Тимофей забросил вещмешок на плечо.
— Макарон! Смотри! Улица Герцена — там у меня друг жил. Ну-ка, обожди, я еще мороженого возьму. — и Тимоха побежал к киоску.
До отъезда тимохиного товарища в аэропорт приятели побывали на Красной плошади, поглазели на смену почетного караула.
— У них наверно все время на маршировку уходит, — сказал Тимофей.
— Наверно, — сказал приятель.
— Ха! Представляешь, тебе тут прохаживаться!
После Красной площади они поехали в зоопарк — еще немного времени оставалось. В зоопарке из громкоговорителей хрипло выплывала музыка, опадала листва. Белый медведь выныривал из бассейна, вставал на задние лапы, приседал, кланялся. Тимофей достал хлебный батон из кармана вещмешка и кинул мякиша в бассейн. Медведь плюхнулся в воду. Вылез и присел-поклонился, замотал головой, замахал лапой, — благодарил.
— Смешной какой, наверно еще малой совсем.
— У вас хлебца можно немножко? Мы тоже ему кинем, — спросила женщина с малышом на руках.
— Да. Нате. Макарон, на тебе тоже. Кинь медведю, — засмеялся Тимоха.
— Тим, я на лавке пойду посижу. Мозоль, ч-черт, ботинки эти.
— Ну, пойдем. Перекусим посидим.
Они сидели на спинке скамьи у пруда с утками, ели колбасу с хлебом, запивали газировкой из автомата, которую Тимофей набрал в госпитальную железную кружку.
— Крокодил мне понравился. Лежит себе — бревно бревном, — сказал Тимофей.
— Обезьян, жаль, не нашли.
— Да. Обезьяны — здорово.
— Тимох, вот адрес мой. Твой-то у меня есть.
— Я вообще-то не люблю писать письма. А помнишь Толика Баранова? Ну и здорово же он всем письма сочинял!
— Мне тоже сочинял. Он, правда, обнаглел совсем потом, стал за чай, за сахар писать.
— Не, мне он так писал.
— Ну, что, Тим, пойдем? Мне придется до аэровокзала на такси ехать. Я уже опаздываю.
— Пойдем. Ты мне дай червонец, мало ли что до вечера. В кино может схожу, — сказал Тимофей.
— На, двадцать пять возьми хотя б.
Они вышли за ворота зоопарка.
— Сейчас я такси тебе поймаю.
Пока Тимофей ловил такси, его товарищ вытащил из вещмешка другой вещмешок, такой же, и стоял, часто мигаючи, глядя, как Тимоха подбегает к останавливающимся такси, открывает дверцы, говорит с водителями, захлопывает дверцы и снова вытягивает руку, тормозя машины.
— Макарон, давай! Этот везет! А, мои манатки. Ну, прощай. Счастливо тебе добраться.