Трагические самоубийства
Шрифт:
Стремление Кестлера к индивидуальности не осталось незамеченным членами кибуца, и, когда после испытательного срока на общем собрании решалось, принимать его в общину или нет, все проголосовали против. Хотя данное решение не стало для Кестлера сюрпризом, однако самолюбие его было задето. Исключение из кибуца стало окончанием пролога той драмы, которая продолжалась всю его жизнь. Но тогда он вряд ли думал об этом и вряд ли представлял, насколько трагичным будет эпилог этой драмы.
В 1945 году вышло в свет его знаменитое эссе «Йог и комиссар», где писатель охарактеризовал два типа людей, которых считал основными для своего времени. Первый, йог – созерцатель, дорожащий больше всего на свете свободой духа и исповедующий кредо моральной чистоты, второй, комиссар – деятель, не представляющий своей жизни
Размышляя о трагической судьбе Кестлера, невозможно обойти вниманием его автобиографию, в которой есть один интересный момент. Кестлер писал, что всю жизнь он разрывался «между потребностью превратиться в ученика йога и желанием сделаться комиссаром».
В 1931 году Кестлер, снова удивив своих друзей, вступил в германскую компартию и стал секретным агентом Коминтерна. Не понимая мотивов этого поступка, люди, с которыми он общался, пришли к выводу, что это своего рода радикальный жест: разрыв с разочаровавшим писателя сионизмом. На самом же деле в сознании Кестлера шла настоящая битва комиссара и йога. Комиссар, предприняв стремительную атаку, победил йога, заставив последнего отступить. Но уступка йога была временной, он продолжал сопротивляться и через 9 лет одержал над комиссаром верх. Финалом этой борьбы стал роман Кестлера «Слепящая тьма» (1940) —произведение, в котором автор подвел итог трагедии множества людей, поверивших в ложный абсолют, обещанный большевиками.
Впервые мысль о «Слепящей тьме» возникла у Кестлера в Со- ветском Союзе, куда он приехал в качестве корреспондента «БЦ ам Миттаг», одновременно готовя пропагандистские материалы для коммунистической прессы. В СССР в то время шла коллективизация. Секретный агент Коминтерна, к своему ужасу, увидел не абсолют, а… умирающих от голода детей, не свободу личности, а людей, которые боялись не только говорить, но и думать свободно. Он наблюдал, как вчерашние герои-революционеры наутро оказывались «врагами народа», которых безжалостно расстреливали и хоронили в общих могилах… Он столкнулся с набирающим обороты «большим террором», одной из жертв которого оказалась его любимая женщина. Но, как ни странно, все это не мешало ему отправлять в Берлин репортажи о трудовых победах рабочих и крестьян.
Хотя, если задуматься, то ничего странного в этом не было. Кестлер не лицемерил и не испытывал душевных мук, потому что в ту пору он был очень схож со своим будущим героем Рубашовым из «Слепящей тьмы», старым большевиком, который и на Лубянке, перед расстрелом, не нашел ни малейшего изъяна в аксиомах, определявших его решения и поступки: «Мы заменили порядочность полезностью… то, что объявлено на сегодня правильным, должно сиять ослепительной белизной, то, что признано сегодня неправильным, должно быть тускло-черным, как сажа». Видимо, в то время Кестлер пытался сделать все возможное, чтобы окончательно превратиться в комиссара: он убеждал себя (как и Рубашов), что «субъективная честность не имеет значения», а «добродетель ничего не значит для истории». И ему почти удалось в это поверить. Почти…
Первые мысли о «Слепящей тьме» возникли у писателя как раз в эти годы. И, как он ни старался, но так и не смог их прогнать. Дав себе слово остаться коммунистом несмотря ни на что, он не сдержал его.
Вскоре он отправился в Испанию писать репортажи с фронтов гражданской войны, где был захвачен в плен франкистами и приговорен к казни. Но из тюрьмы в Малаге его вызволила европейская кампания, развернутая по инициативе журналистов-демократов. Потом Кестлер попал в фильтрационный лагерь во Франции, где и приступил к работе над «Слепящей тьмой». В 1939 году он добровольно вышел из компартии – йог в тот момент оказался сильнее комиссара.
Вот что он писал в своей биографии о том периоде жизни: «Мы жили в эпицентре бури, но ничего не замечали. Мы вели словесные битвы и не видели, что привычные слова утратили прежний смысл, что они указывают нам ложное направление. Мы обожествляли волю масс, а их воля клонилась к убийству и самоубийству. Мы считали капитализм пережитком и с радостью заменили бы его новейшей формой рабства. Мы проповедовали широту взглядов и терпимость и были терпимы к тому злу, которое уничтожало нашу цивилизацию. Наш социальный прогресс обернулся лагерями рабского труда, наш либерализм превратил нас в пособников тиранов и угнетателей, наше миролюбие поощряло агрессию и новую войну».
Но, разочаровавшись в большевизме, Кестлер не оставил своей идеи об абсолюте. В своей биографии неискоренимую «жажду абсолюта» он назвал болезнью вроде стигмата, «экспериментальным неврозом, приобретенным в лаборатории нашей эпохи», которая пробуждала у него «хроническое негодование». Желание оставаться в стороне, наблюдая за жизнью с позиции высокой нравственности, Кестлер воспринимал как «подлую трусость», а невмешательство – как преступление против человечества.
Хотя он сознавал, насколько важным для писателя является созерцание – соблюдение определенной дистанции по отношению к злободневным событиям, и в некоторой степени невмешательство – гарантия того, что творчество не превратится в сплошную пропаганду и призывы. Но пересилить себя Кестлер не мог: ему так и не удалось соблюсти дистанцию, которая необходима каждому писателю для отрешенного созерцания проблем общества. Расстояние между ним и мировыми событиями сокращалось до минимума при одной мысли о том, что три четверти людей, с которыми он «был знаком до тридцатилетнего возраста, погибли в Испании, были затравлены собаками в Дахау, отправлены в газовую камеру Бельзена, депортированы в Россию и там ликвидированы, выбрасывались из окон на тротуары Вены и Будапешта, задыхались от бессмысленного нищенского существования пожизненных эмигрантов». Это и была «лаборатория нашей эпохи».
И Кестлер сформировался именно в ней, он полностью принадлежал этой эпохе, потому что его ориентиры (сионизм, большевизм, сциентизм), сменявшиеся на первый взгляд необъяснимо, на самом деле являлись вехами эволюции одной и той же идеи, целью которой было пришествие земного рая. Но йог неустанно напоминал Кестлеру, что конца страшным опытам над человечеством и торжества земного рая не будет никогда. А комиссар стоял на своем, убеждая писателя любыми средствами добиваться невозможного.
Прожив более двух лет в Иерусалиме, Кестлер испытал в отношении этого города противоречивые чувства: с одной стороны, он считал, что Иерусалим «прекрасен надменной и одинокой красой крепости, высящейся среди пустыни», а с другой – что он «трагичен без катарсиса», «жестокий, фарисейский город, исполненный ненависти, недоверия, фарисейских святынь».
Когда Кестлер узнал о своем переводе в Париж, то испытал довольно сложное ощущение – радости и в то же время утраты. Но было и другое: его отъезд во Францию разрешал мучительную дилемму. В Иерусалиме его настойчиво приглашали в «Доар а-йом», где надо было писать на иврите, а Кестлер считал, что этот язык «совершенно не годится для выражения современной мысли, оттенков чувств, важных человеку ХХ века».
«Я мог отказаться от европейского гражданства, но не от европейской культуры», – писал Кестлер в своей биографии. Причем слово «культура» он наделил здесь особым смыслом: необходимостью свободно выражать свой личностный, присущий только ему взгляд на мир. Дело в том, что почти все произведения, писавшиеся в то время на иврите, имели политическое содержание с ярко выраженной идеологией кибуца – преобладания мы над я, т. е. коллективности над индивидуальностью. Видимо, Кестлер прекрасно понимал, что его переход на иврит привел бы к полной победе комиссара над йогом.
Внешне жизнь Кестлера в послевоенные годы складывалась благополучно: «Слепящая тьма», изданная тиражом всего в тысячу экземпляров и долго остававшаяся невостребованной читателями, постепенно сделалась одной из самых популярных книг ХХ века. Критики единодушно признали «Слепящую тьму» современной классикой.
В 1940-е и 1950-е годы увидели свет новые романы («Приезд и отъезд», «Время томления»), в которых Кестлер старался доказать гибельность любой идеологии и обосновать свою новую веру – веру в науку как единственное спасение для человечества. Споры вокруг этих книг не угасают до сих пор. И действительно, не все критики и читатели соглашаются с мнением автора, что моральное начало в современном мире олицетворяют только йоги, но преобразовать мир способны лишь комиссары, разумеется не на коммунистических, а на демократических основаниях.