Трактат о манекенах
Шрифт:
— О, сколь прекрасна и сколь счастлива форма бытия, которую вы избрали! И сколь прекрасна и проста теза, которую дано вам подтвердить своей жизнью! Но зато с каким мастерством, с каким изяществом вы справляетесь с этим заданием. Когда бы, отбросив респект перед Создателем, мне захотелось поиграть в критиканство, я вскричал бы: «Поменьше содержания, побольше формы!» О, как облегчило бы жизнь такое уменьшение содержания! Побольше скромности в намерениях, побольше умеренности в претензиях, господа демиурги, и мир станет совершенней! — возглашал отец в тот момент, когда его рука освобождала лодыжку Паулины от пут чулка.
И тут в раскрытых дверях столовой явилась Аделя, принесшая поднос с ужином. То была первая встреча двух враждебных сил со времени великого побоища. Все мы, бывшие свидетелями ее, испытывали
Вот так начался цикл любопытнейших, поразительных лекций, которые мой отец, очарованный и вдохновленный этой маленькой невинной аудиторией, прочитал в последующие недели той ранней зимы.
Достойно внимания и то, что при столкновении с этим необыкновенным человеком все вещи как бы отступали к самым корням своего бытия, обновляли все свои феномены вплоть до метафизического ядра, возвращались неким образом к первичной идее, чтобы в этой точке растратить ее и сойти в те сомнительные, рискованные и двусмысленные регионы, которые мы здесь кратко именуем регионами великой ереси. Наш ересиарх проходил среди вещей, как гипнотизер, окутывая и соблазняя их своими опасными чарами. Могу ли я назвать его жертвой и Паулину? Ведь в те дни она стала его ученицей, адепткой его теорий, моделью его экспериментов.
Теперь с надлежащей осторожностью, стараясь не вызвать возмущения, я попытаюсь изложить ту весьма сомнительную доктрину, которая на долгие месяцы овладела моим отцом и направляла все его поступки и помыслы.
Трактат о манекенах, или Второе «Бытие»
— У Демиурга, — говорил отец, — нет монополии на творчество, творчество — привилегия всех духов. Материя наделена неограниченной плодовитостью, неиссякаемой жизненной силой и в то же время — влекущей силой соблазна, понуждающей нас к созиданию. В глуби материи формируются смутные улыбки, завязываются напряжения, сгущаются пробы форм. Материя вся трепещет от бесконечных возможностей, пронизывающих ее слабой дрожью. В ожидании живительного дыхания духа она без конца переливается сама в себе, искушает тысячами сладостных округлостей и мягкостей, которые выгреживают из себя в слепых бредовых видениях.
Безынициативная, сладострастно податливая, по-женски пластичная, покорная любым импульсам, она являет собой территорию, изъятую из-под действия законов, открытую любому шарлатанству и дилетантству, становится поприщем всевозможных злоупотреблений и сомнительных махинаций демиургов. Материя — самое пассивное и самое беззащитное существо в космосе. Каждый может месить и лепить ее, она покорна каждому. Все организации материи недолговечны и нестойки, их легко переделывать и разрушать. Нет ничего предосудительного в преобразовании жизни в иные, новые формы. Убийство не есть грех. Иногда оно становится необходимым насилием по отношению к сопротивляющимся, окостенелым формам жизни, переставшим быть занимательными. В целях любопытного и важного эксперимента оно может даже почитаться заслугой. И тут исходный пункт новой апологии садизма.
Отец мой был неисчерпаем в прославлении того удивительнейшего элемента, каким является материя.
— Нет материи мертвой, — поучал он. — Мертвенность — только видимость, за которой скрываются неведомые формы жизни. Шкала этих форм бесконечна, а нюансы и оттенки неисчерпаемы. Демиург обладал серьезными и небезынтересными рецептами творчества. С их помощью он создал множество самообновляющихся видов. Неизвестно, будут ли когда-нибудь воссозданы эти рецепты. Впрочем, это и ни к чему, поскольку даже если его классические методы творения окажутся раз и навсегда недоступными, остаются методы нелегальные, великое множество методов еретических и преступных.
По мере того как отец от общих
Девушки сидели, не шелохнувшись, лампа коптила, ткань давно уже соскользнула из-под иглы, и швейная машина стучала вхолостую, сострачивая черное беззвездное сукно, сматывающееся с рулона зимней ночи за окном.
— Слишком долго нас терроризировало недосягаемое совершенство Демиурга, — говорил отец, — слишком долго совершенство его творения парализовало наше творчество. Мы не собираемся конкурировать с ним. Мы жаждем быть творцами в своей, низшей сфере, жаждем творить сами, жаждем радости творчества, одним словом, демиургии.
Не знаю, от чьего имени отец возглашал эти постулаты, какое сообщество, какая корпорация, секта или орден придавали своей солидарностью пафоса его словам Что касается нас, то мы были далеки от каких-либо демиургических притязаний.
Но отец продолжал развивать программу второй демиургии, картину второго поколения существ, которое должно встать в открытую оппозицию господствующей эпохе.
— Нас не интересуют, — продолжал он, — долговечные существа, существа с дальним прицелом. Наши творения отнюдь не будут героями многотомных романов. Их роли будут кратки и лапидарны, характеры — без задних планов. Зачастую мы будем вызывать их к жизни ради одного-единственного жеста, ради одного слова. Признаемся честно, мы не будем упирать ни на долговечность, ни на солидность исполнения, наши творения будут как бы временные, созданные на один раз. Если это будут люди, то мы им дадим, к примеру, только одну сторону лица, одну руку, одну ногу — именно ту, что им будет нужна для исполнения роли. Педантизмом было бы заботиться о другой, не участвующей в игре ноге. Сзади их можно будет просто обшить полотном или побелить. Наше честолюбие будет основываться на гордом девизе: для каждого слова, каждого жеста мы призовем к жизни особого человека. Так нам угодно, и таков будет мир, сотворенный по нашему вкусу. Демиургу нравились стойкие, высококачественные и сложные материалы — мы же отдаем предпочтение дешевке. Нас просто восхищают, захватывают дешевизна, убожество, низкое качество материала. Понимаете ли вы, — спрашивал отец, — глубокий смысл этого пристрастия, этого влечения к папиросной бумаге, к папье-маше, лаковой краске, оческам и опилкам? В этом и выражается, — продолжал он с болезненной улыбкой, — наша любовь к материи как таковой, к ее пушистости и пористости, к ее единой мистической консистенции. Демиург, этот великий мастер и художник, делает ее незримой, велит ей скрываться в игре жизни. Мы же, напротив, любим в ней ее разлаженность, ее сопротивление, ее неповоротливую неловкость. Любим видеть в каждом ее жесте, в каждом движении грузное усилие, инертность, сладостную неуклюжесть.
Девушки сидели не шевелясь, с остекленевшими глазами. Лица у них вытянулись, поглупели от умственного напряжения, щеки разрумянились, и в эту минуту трудно было понять, принадлежат ли они к первому или ко второму поколению творения.
— Словом, — заключал отец, — мы хотим вторично создать человека по образу и подобию манекена.
И здесь, чтобы не погрешить против достоверности, мы должны описать один мелкий и незначительный эпизод, произошедший в этот момент, хотя мы и не придаем ему никакого значения. Инцидент этот, совершенно непонятный и бессмысленный в том ряду событий, можно объяснить разве что как своего рода рудиментарный автоматизм без причин и следствий, как своего рода злобность объекта, перенесенную в область психики. Мы рекомендуем проигнорировать его с той же легкостью, с какой это делаем мы. Вот как он протекал.