Транквилин (сборник)
Шрифт:
И сон – как чистилище между ночью и днем.
Во сне ей нужно повернуться на другой бок, она приподнимает ресницы и сквозь сон смутно различает: спина, грудь, рука – не пустота, которую можно протыкать пальцем до тех пор, пока не наткнешься на стул, – спина, или грудь, или рука, всё теплое, живое. Два, три, четыре поцелуя куда придется, чтоб окончательно удостовериться – спина, грудь, рука, – и можно спать дальше.
Она полюбила просыпаться. Птицы гомонили за окном – будто птичий народ со всего света собрался в их саду; солнце светило каждое утро – каждое утро, открывая глаза, она видела его. Солнце в окне,
Она не в силах сдержать улыбки, он не выдерживает – идет к ней. «А что это у нас такое?» – молвит, пытаясь поцеловать в оголившуюся грудь (она видела, что одеяло сползло, но не поправила его, даже нарочно – отодвинула), а сейчас, под угрозой склонившегося его лица, натянула одеяло до самого подбородка.
Он обращался с ней как с маленькой. Как-то так повелось. «А что это у нас такое?», «А где у Наденьки глазки?». Он завязывал ей шарф, когда она шла на улицу, он воспитывал ее: ругал за то, что свистит в комнате, ломает хлеб, отчего всегда полно крошек («Ну как с тобой в свете-то покажешься?»), подсовывал привезенные с собой книжки. Надя смеялась – вот, нашлась маме замена!
Подарил ей цветы… Это был первый букет, который ей подарили. Он пропадал весь день, сказал: «Мне надо». Она сделала вид, что не понимает, зачем надо, хотя сердце радовалось, зная, наверняка зная, что наконец-то ее, как настоящую женщину, как всех женщин в этот день, поздравит он, ее мужчина, а не мама, как это было всегда!
Видимо, лицо у нее вытянулось. Красные, с ядовито-лиловым оттенком зимовники… За день до того в городе, на рынке, она видела эти – такие – цветы. Тугие букеты у основания соцветий стянуты рядами черных ниток десятый номер, лежат они на конце длинного бетонного, почти пустого стола. Был ранний вечер, торговые ряды опустели. Цветы продавала девчонка с иззябшим личиком, с носом почти того же оттенка, что цветы; клетчатое пальто на два размера больше, чем нужно, руки в карманах, и, чтоб согреться, цветочница скачет то на одной ножке, то на другой. Надя узнала ее – поселковая девчонка, из семьи многодетных Баранчуков, в классе шестом, наверное, учится. Девчонка, взглянув на Надю, перестала скакать, отвернула личико.
В природе не существовало цветов такой окраски – были кремово-белые, с нежно-зеленым вычурным венчиком посредине, зимовники, на длинном мясистом стебле – наверное, самые крупные из лесных цветов, и не только этого времени года. Надя знала, как из белых они превращаются в красные: окунаешь цветок в банку с ядовито-красными чернилами – и, будьте любезны, белые зимовники, напившись яду, алеют! В детстве они с сестрой тоже занимались такими превращениями.
Видимо, лицо у нее вытянулось: она в самом деле не ожидала, что будут эти – крашеные – цветы. Он сказал: «Что ты… Это хорошие цветы». Она закивала изо всех сил. Откуда ему было знать, что они крашеные?
Они сразу осыпались – на следующий день: лепестки, лежащие вокруг вазы, свернулись в сморщенные лодочки, но высокие стебли, вознесшие кверху пустые арены венчиков, не надломились до сих пор.
Он говорил: «Знаешь, я тебя боялся вначале. Особенно в первый день… ночь… утром. Сидишь— отвернулась, гордая такая. Господи, как мне плохо было тогда, как я боялся, что сделал что-то не так! А потом – помнишь, в магазине встретились? Я позвал тебя к себе, ты плечиком дернула – и ушла, важная, как герцогиня. А потом – я ведь за тобой пошел – за деревьями скрылась и давай в снегу барахтаться. Я думаю: девчонка, она же совсем девчонка. И так мне весело стало…»
Говорил: «Знаешь, мне иногда кажется, мы уже встречались с тобой, встречались в какой-то иной жизни, встречались, но не узнали друг друга, разминулись. А тебе?»
Ей не казалось, она сердилась – за дурочку он ее принимает, что ли? Говорить такие банальности… Думает, она не знает, что чуть не в каждой книжке герои своим женщинам так говорят! Думает, уж совсем она необразованная, что ли? А она читала, много читала когда-то. От отца книг осталось три стены, в комнате его самодельные полки, а на них – тома, как в библиотеке, только одна стена без книг, там окно. А в окно (только в это окно) видна крыша его домика. Зимой была видна. Сейчас листва всё затягивает, укутывает скелеты деревьев робкой зеленой плотью, и оживший лес занимает в пространстве гораздо больше места, многое скрывая от взгляда наблюдателя.
Она не сразу узнала, что он – поэт. Узнав, удивилась и ощетинилась. Долго не могла успокоиться: поэт, пишет стихи, и – с ней! Разве такое может быть?! Она так была потрясена, что целый день говорила с ним не по-людски: о важном (о том, что ему могло показаться важным), сложными предложениями, вставляя всюду словечко «ибо».
Стыдно, стыдно вспомнить…
Надя и сейчас покраснела. Вечерело. Моросил легкий дождик – сеянчик. Она была без зонта и прибавила шагу. Скорее, скорее домой!
Ждет небось – она нынче припозднилась.
А может, и не ждет – два дня уже она одна, он у себя работает. Бывают такие дни, когда ему почему-то не пишется при ней; даже если она в стороне от него – в кухне. Она бродит по дому, не зная, за что приняться, в конце концов тоже садится за работу, но прибегает к нему раз по десять на дню – просто чтоб взглянуть на него. Посмотрит – будто воды живой напьется, глядишь – и у нее работа пойдет живее.
Всё это хорошо… Всё бы хорошо… Но эта фотография…
Третьего дня он послал ее за какими-то бумагами в нетопленый свой дом, она выдвинула не тот ящик и на дне, под тетрадями (обычными, общими, по сорок восемь копеек – ее очень удивляло, что стихи пишут в таких вот обыкновенных школьных тетрадках), увидела лицо той…
В самом начале, когда ночи казались случайностью, когда каждый раз она мучительно ждала: придет – не придет, они рассказали каждый о себе. У той, которая и была причиной его бегства сюда, в этот поселок, затерянный в горах, оказалось удивительное имя – Гудрун. Конечно, поэту и нужна женщина с таким именем…
Фотография, разорванная когда-то, была тщательно восстановлена: обрывки подогнаны один к другому и наклеены на плотную бумагу.
Женщина была снята в беге (стремилась к фотографу): волосы взлетели, лицо запрокинуто, рот разинут в хохоте. Невозможно было понять, красавица она или уродка. Надломленные пряди волос, точно светлые молнии, один глаз чуть выше другого, и вся она – будто сквозь решетку, асимметричную, легкую, но решетку; кажется, еще мгновение – и женщина расшибется об эту, невидимую для нее, преграду.