Траян. Золотой рассвет
Шрифт:
Но не признался. Было стыдно за свою ученость, за прежние насмешки над туповатым, как ему казалось, сирийцем Евпатием. А оно вон как повернулось.
Он глянул на небеса, завешанные облачным сумрачным пологом. Была зима, стояли холодные дни, люди мерзли, младенец мерз.
Согреться бы…
Неужели Логос способен только царствовать, пребывать в идеальных сферах, взирать оттуда на копошившихся внизу двуногих тварей, но сочувствия от него не дождешься?
Другой вопрос, нуждается ли знающий человек, или, скажем, мудрец, в сочувствии? Тут же и ответ нашелся. Если мудрец не нуждается в сочувствии, значит, он вовсе не человек, а холодная, каменная или, точнее, ледяная тварь. Тому, кто из плоти и крови, нельзя без сочувствия. Вот садовник, дурак дураком, а явился
Все так. Однако вот что было непонятно – каким образом сострадание могло вписаться в извечный миропорядок? Где его место и так ли уж необходимо сострадание, чтобы этот мир вокруг – унылые бараки, городские стены, изгородь, ограждавшая лагерь, а за ними оливковые рощи, виноградники, под ногами холодная, утоптанная земля, вверху быстро бегущие облака, – обрели смысл, осознали себя результатом творения?
Было о чем задуматься в пути.
Это радовало.
После посещения Евпатия отношение к Эвтерму очень изменилось, и не только со стороны соседей или кучкующихся в сторонке христиан, но и со стороны надсмотрщиков – таких же рабов, что и ссыльные, но находившихся при исполнении. Даже хозяин сборного пункта нашел время перекинуться с Эвтермом парой слов.
Это было так неожиданно.
В первый момент, когда Эвтерма доставили на пересыльный пункт, кто-то из соседей ловко обыскал его, неспособного воспротивиться, и, не найдя ничего ценного, со всей силы пнул ногой в живот и отошел. Всего пару дней назад до него никому дела не было, он держался на особицу, как, впрочем, и те, кто также был запечатан в фурку. Теперь к Эвтерму подходили и не для того, чтобы пошарить за пазухой, оторвать край туники или ударить – нет! Его приветствовали, спрашивали – может, чем помочь? Испытывали интерес! Весть о том, что он разговаривал с самим Траяном, молил властелина мира спасти человека, какого-то мальчишку–раба, с быстротой молнии разлетелась по лагерю. Добавил славы и сочувствия распространившийся по лагерю слух, что император Рима, могучий Траян, не только не бросил мальчишку в беде, но и навлек на известного изверга, любившего калечить подвластных ему смертных, гнев богов. На Эвтерма вдруг щедро полилось сочувствие, это чувство кружило голову. Уже в пути, ступая по благословенной италийской земле он, обласканный, вдруг впервые признал очевидное, что мир без сочувствия пуст.
Почему?
Это была глубочайшая тайна.
Или загадка?
Он взмолился и впервые обратился к той животворящей силе в коей соседи искали утешение.
Они называли эту силу «истиной»!
На привалах он прислушивался к разговорам, несколько раз с захватывающим интересом выслушал рассказ о некоем иудее–мытаре по имени Саул, гонителе христиан, которого сам Иисус призвал уверовать. И Саул уверовал.
Неужели так бывает? Неужели этот случай можно назвать чудом? Громыхнул гром, блеснула молния, и перед поверженным, упавшим с коня мытарем и богоборцем возник ослепительный образ Того, кто пострадал за всех? На его зов откликнулся Саул, поверил в чудо?
В этом было много верного.
Рабы шли на север, берегом моря. Горы Лация, розовеющие при закатном солнце, дорога, обочина при дороге, сады, алтарь у дороги теперь казались ему таинственными знаками.
Или тайными?
О–о, это было исключительно важно догадаться, в каком качестве пребывал окружавший его мир, который он наблюдал вокруг.
Тайна или таинство?
Если вокруг копошилась беспредельная, недоступная разуму тайна, если в мире царствовал непостижимый, неощутимый Логос, мир представал одетым в роковые, пугающие одеяния. Незримый мрак заливал окрестности, заливал их неощутимо и непроницаемо.
Если же все вокруг являлось таинством, значит, в каждой былинке, в изгибе горы, в гладкости выложенной плитами дороги, в печали алтаря он может услышать приглашение – что-то вроде призывного оклика поучаствовать в великой смене дня и ночи, в свете луны, сиянии
Эвтерм помогал молодой матери тащить новорожденного, подставлял руку хромому старику, ковылявшему на деревяшке, а сам то и дел восторженно поглядывал по сторонам, искал отгадку. Сначала по привычке надеялся на философию, но скоро сердцем почувствовал, что одной философией здесь не обойдешься. Он теперь очень доверял сердцу. Поверил в него. Иначе ни счастья не добыть, ни радости не отыскать.
Горы сопрягались, дополнялись долинами, противостояли ветру и водным потокам, взрезавшим их каменную плоть. Вода и ветер в свою очередь спорили между собой на морском просторе. Море виднелось по левую руку – там тоже шла борьба. Вода и ветер сражались за обладание этой великолепной, загибавшейся за горизонт далью. Ветер нагонял волны, вода лениво стремилась к берегу. В этом не было вражды, хотя и вражда, конечно, присутствовала, но всякий порыв гасила общая сопряженность, некая божественная согласованность! – и каждый всплеск волны, срыв пены с гребня всегда разрешались к обоюдному согласию, ведь как иначе можно было назвать горное озеро с окружавшими его живописными вершинами, приютившее их на ночлег, как не совершенством, пределом, итогом согласия. По крайней мере, о том твердила душа. Он теперь очень доверял душе. Перед сном Эвтерм не раз вспоминал Лупу, порой злобного, упрямого, как баран, порой ласкового и покладистого как котенок. Как найти согласие с ним, теперь клейменным, лишенным носа и уха?
В чем же оно, согласие, лад, гармоническая соразмерность?
Если мир – жуткая беспросветная тайна, о какой соразмерности, ладе можно вести речь? Откуда им взяться?
Кто их сможет наблюдать, оценить?
Если же таинство, значит, в наших силах, наполнив мир состраданием, отыскать согласие.
Подбрасывая хворост в костер, восторженно твердил про себя – боги мои, боги! Таинство, конечно же, таинство!
Вспыхивавшие, сворачивающиеся, осыпающиеся пеплом сучья подхватили – еще о–го–го какое таинство! Они каким-то образом ухитрялись найти согласие с огнем – раз попали в костер, надо светить. Это было вполне в духе философии. Но в то же время это и согласие, которое обернулось теплом и светом в ночи. Приятно было сосредоточиться на созерцании золы – посмертной пыли, каковой обернулись сухие ветки. Правда, у костра размышлять о смерти не хотелось. Мечталось о чем-то веселом, ясном, сокровенном, и оно пришло, простое как вздох, как посвист ветра, шорох листвы, звон звезд, высыпавших на небе.
Если Всеобщий разум и Тот, кто велик, кто Отец – всего лишь перечень имен Господа; если огнедышащая животворящая пневма и Святой дух – суть одно и то же и только поименованы по–разному, вот оно согласие между человеческой думкой, рожденной усилиями Зенона, Клеанфа, Посидония, Эпиктета, и словом распятого на Голгофе Спасителя. Есть Господь, великий Логос, мировой Разум; есть Святой дух, животворящая пневма, наполняющая дыханьем Вселенную, и есть посредник между Господом и Святым духом с одной стороны и двуногими тварями с другой, и этот посредник, пострадавший за всех нас галилеянин. Он, распятый и воскресший, он, подаривший надежду. Он – Иисус Христос!
Это было хорошо, веско. В тот момент он ощутил, какое это чудо почувствовать согласованность в душе, ощутить себя цельным, соразмерным, ладным. Далее Эвтерма понесло, мысль забурлила, вываривая источник силы, которая помогала перенести страдание, совместить его, раба, со всеобщим Космосом. Согласовать его с темным многозвездным, материальным небом, в котором ясно очертилась Святая Троица.
Мысль увлекла далее.
Можно сколько угодно взирать на звезду, наблюдать ее ход, по примеру Эратосфена высчитывать ее путь среди других звезд, и это будет истина, но разве эта истина умаляет прозрение, посетившее его только что, при умиравшем свете костра. Ведь вместе со мной на звезду взирают и Бог–отец и Бог–сын. Смотрят и похваливают – смелее шагай, сынок. Постарайся заглянуть в самую глубь начиненного законами и вероятностями мироздания. Другими словами, поучаствуй в таинстве. Если что не так в нашем замысле, подсоби, исправь.