Трепет крыльев
Шрифт:
Не сегодня.
И тут вышла хозяйка, крикнула что-то, и собака тотчас встала в полный рост, между мной и нею, и начала рычать. Из сеней вышел хозяин. Он был так пьян, что едва держался на ногах, а в руке крепко сжимал палку.
— Отойди, она человека может сожрать, отойди, дурочка!
Хозяин сделал шаг вперед, и пес молнией метнулся к нему на всю длину цепи, а цепь потянула его назад, как будто за нее кто-то дернул.
Я бы не хотела, чтобы со мной было так. Ни за что.
Сегодня я привела бумаги в порядок: все старые телефонные счета, за газ и за электроэнергию,
Три тумбочки теперь пусты. Ты даже не представляешь, сколько там было пыли!
Не знаю, что делать со старыми монетами: они мирно лежат в жестяной коробочке от сигар, каких уже давным-давно нет на свете — ни коробочек, ни сигар. Я их оставила пока. Они не представляют никакой ценности, но как-то жалко выбрасывать.
Когда я была маленькой, у меня была похожая коробочка — продолговатая, намного больше и длиннее, чем эта; понятия не имею, для чего она изначально предназначалась. Я складывала туда птичьи перья, найденные на улице, или на пляже, или в траве, или на балконе, и красивые камушки. Словно одно должно было уравновешивать второе: желание летать с приземленностью.
У меня было много перьев, даже одно павлинье, оно лежало на самом дне — нежное, овальное, и переливалось золотом и изумрудом, я очень его любила, хотя со временем от долгого хранения у него стали загибаться волосики по краям. Каждое перо, даже голубиное, если присмотреться к нему на солнце, оказывается цветным и очень красивым, каждое. И серые тоже.
Камни я заворачивала в папиросную бумагу от апельсинов, потому что она хорошо пахла. Не знаю, что потом стало с этой коробочкой, не помню.
Я мало что помню из детства. Как будто сразу стала взрослой.
Как будто незаметно для всех выросла.
— Ах, какая ты большая! — крикнул кто-то, увидев меня. Это я помню.
Действительно, я была уже большая. Но рана выросла вместе со мной. Дыра в боку росла и становилась все более ощутимой.
Однажды ночью я проснулась и решила убежать из дома. Пошла в комнату родителей. Они спали. Я не стала их будить, они, конечно, не разрешили бы мне уйти. А может, как раз и разрешили бы. Любое решение причинило бы мне боль: если б разрешили, то это значило бы, что они тоскуют по той — отрезанной, а я — всего лишь остаток. Я смотрела на их спящие лица. Они не выглядели счастливыми.
Я не хотела так выглядеть.
Если бы они позволили мне уйти, то получилось бы, что я их послушалась. А мне хотелось сделать что-то им наперекор. То есть остаться с ними, чего они на самом деле хотели.
Я живу на острове, на котором все лгут. И раз я нахожусь на нем, значит, я тоже вру, говоря, что все лгут, то есть я говорю правду, но если правда то, что все врут, то я тоже вру, говоря, что все врут, то есть говорю правду…
Мама спала спокойно. Голова у нее была запрокинута, словно она смотрела на коврик, висящий над кроватью. Но она не смотрела на коврик, потому что глаза у нее были закрыты. Ее правая рука была засунута под подушку. Отец лежал спиной к ней. Он занимал больше места. Раскинулся на постели. Я не хотела, чтобы кто-то лежал спиной ко мне и занимал больше места. Я подумала: «Я люблю вас, а может, это не я вас люблю, потому что, может, я — это не я. Когда вернусь, я буду это точно знать». И я бесшумно закрыла за собой дверь.
Но я не убежала, тогда еще не убежала. Я потихоньку спустилась вниз. Открыла дверь и вышла на улицу. Было действительно очень рано. Из пекарни на углу доносился запах свежего хлеба и булочек-попочек. Больших, с хрустящей корочкой и ложбинкой посредине. Однажды утром из этой пекарни выбежал брат моей лучшей подруги, и его задавила машина. Булки рассыпались по асфальту, а он лежал мертвый. Его мама легла на софу в столовой и сказала: «Я потеряла ребенка, у меня больше нет ребенка…». Она словно забыла, что у нее есть еще дочь. Она уже много лет не встает с этой софы. Марыся сидела с ней первые месяцы и говорила:
— У тебя есть еще я, мама.
Но та повторяла:
— У меня нет ребенка, у меня нет ребенка.
Марыся вернулась в школу и стала жить дальше. Но ее мама — нет. Она так и лежит с сих пор в столовой. Марыся делает вид, что все нормально. Что она не сирота. И никому не приходит в голову, что ее маму задавила та же машина, что и Кшися. И Марыся потеряла не только брата, но и маму. Самое ужасное, что этого никто не понял.
Булочки пахли так вкусно, что я купила восемь штук.
— Куда ты подевалась?! — услышала я в дверях. — Почему ничего не сказала?! Гадкая девчонка!
Я протянула маме булки, словно в оправдание, хотя не испытывала чувства вины и по-прежнему хотела убежать.
А маме стало неловко: у нее такая хорошая дочь, а она накричала на нее. И мама прижала меня к себе, но ей не надо было извиняться передо мной, потому что я знала, что все равно убегу.
Когда-нибудь.
С этой пекарней у меня связаны неприятные ассоциации. Над ней жил Анджей, он был старше меня на несколько лет, и когда-то, очень-очень давно, он поймал меня в подворотне и сказал: «Я тебя поцелую». Я подумала, что это противно, он будет засовывать мне в рот язык, так говорили девчонки, и я ответила: «Нет». Но он сказал: «Не бойся», велел приятелям держать меня и шепнул, что любит меня. Он достал носовой платок. Его дружки крепко держали меня за руки, а я решила, что как только он подойдет ко мне, я дам ему пинка. Но он положил носовой платок себе на губы и поцеловал меня, прежде чем я успела ударить его.
С той поры я обходила пекарню за версту.
Если после всего этого я отважилась пойти в эту пекарню, значит, я отважусь и на многое другое.
Тогда, наверное, я в последний раз видела родителей спящими рядом. Вскоре папа снова на год уехал.
— Мы ведь справимся, не пропадем без него, правда? — говорила мне мама, а я кивала: почему бы нам не справиться?
Жизнь ведь не кончается, идет дальше: надо ходить в туалет, чтобы пописать, когда хочется, и есть, когда время обедать, и убирать за собой посуду, и иногда пылесосить ковер в большой комнате. Делать уроки, ходить в школу… Все как прежде, когда нас было трое.
В общем-то ничего не изменилось.
И вдруг я получила в подарок большую куклу, которая была очень похожа на маленького ребенка. Я ехала с ней в трамвае, она начала плакать, какой-то мужчина хотел уступить мне место, и я не знала, что делать: показать ему, что это кукла, — но тогда в другой раз он может не уступить место женщине с ребенком, — или прикрыть куклу одеяльцем и сделать вид, что она живая, пусть знает, что он поступил хорошо, что я ему благодарна.