Треугольник
Шрифт:
Выглядываю из окна моего неподвижного вагона. Люди устроили окна, чтобы видеть, что делается снаружи. Окно было и в той комнате, где я родился. Окно было в классе, где я учился. Окна есть в больницах… Окна были в Освенциме… И окна есть даже в закрытых кельях монастырей.
Люди устраивают окна, чтобы видеть людей, чтобы быть ближе к ним. Люди снабжают окна решетками, чтобы быть подальше от людей.
Из окна моего вагона видны тропинки, и по одной из них ушла Маро. И только теперь я замечаю, что на окне моего вагона тоже есть решетка. И я чувствую себя еще более одиноким.
Макака
Сквозь решетки солнце падает на пол со странными фиолетовыми отсветами. Оглядываюсь вокруг и жалею, что оставляю наш вагон и резус-макаку.
Каждый предмет, каждый угол в вагоне говорят мне о Маро. Даже «Джандам-Джандам» напоминает о ней.
Я хочу рассмеяться, хочу быть беззаботным — мол, «видал, что вышло?..». Обыкновенная история, одна из множества встреч… Я буду продолжать писать портреты ребят из «Джандам-Джандама», веселиться с ними, рисовать макаку и гулять, гулять… Нет, не могу. Губы Маро, краски Маро, походка Маро, плач Маро… И везде она…
На маленьком столике в стеклянной банке — длинный, желтый, какой-то меланхоличный цветок, названия которого я не знаю, как не знаю названий многих цветов. На стене висит моя палитра, засохли краски: белая, красная, берлинская лазурь… Под койкой чемодан. Вокруг меня повсюду этюды, сделанные сангиной, углем, пастелью: Маро, резус-макака, снова Маро, Маро, Маро…
Складываю мольберт, потом снимаю со стен картины и прячу в чемодан.
Макака грустно смотрит на стены. Глаза у нее всегда грустные. Она поднимает с пола пустые папиросные коробки и бросает в мой чемодан.
Я отправляюсь искать Маро.
Макака сидит на руках Нерсеса и смотрит на меня. Рукой снимает панаму и машет ею. Потом пытается вырваться от Нерсеса, тянется ко мне. Глаза у нее грустные, очень грустные. Я впервые вижу, как плачут обезьяны.
В поезде дыни. Выхожу из поезда — и тут дыни. Республика дынь. Песня дынь. Красные, желтые, оранжевые, зеленые… Палитра дынь. Мятеж дынь. Дыни продаются и на станции Каган, и в пристанционном поселке. Люди таскают дыни. Дыни везут в вагонах. Две маленькие дыни я втискиваю в свой чемодан.
Чайная — легкое деревянное сооружение. Я кладу дыни на стол и достаю большой восточный нож.
— Здесь дыни есть нельзя, — подойдя к моему столу, говорит заведующий.
— И водку пить нельзя, — обращается он теперь к сидящему напротив меня русскому.
— Я хочу, чтобы вы меня огорчили, — говорит русский.
— А я не хочу, — вставляю я.
Заведующий улыбается.
— Вы араб?
— Нет, — отвечаю я, обрадованный, что я похож и на араба.
— А я араб, — воткнув указательный палец в волосы на груди, объявляет он.
— Разве здесь есть арабы? — спрашиваю я, чтобы не обидеть его.
— Мало, — отвечает он, сверкая зубами из-под черных усов. — Но я араб!
— Молодец! — говорю я, чувствуя себя немного обалделым после дороги.
— Можете есть свои дыни, — говорит он. — И ты можешь пить водку, только перелей в чайник, чтобы не догадались, — обращается он к моему соседу.
— Нет, так не пойдет, я хочу, чтобы вы огорчили меня, понимаете?.. — говорит мой сосед.
— Садитесь в трамвай, — предлагаю я. — Непременно огорчат вас…
— Здесь нет трамвая… — серьезно объясняет он. — Вы можете огорчить меня?
— Нет.
— Не можете или не хотите?
— Не могу и не хочу… А зачем вам это?
— Доктор прописал.
— В аптеке спрашивали? — с кислой миной пытаюсь пошутить я.
Он пьет из чайника водку, а я из стакана чай.
Через пять минут, когда сосед узнает, что я студент художественного института, а я узнаю, что он имеет отношение к киносъемочной группе, мы становимся друзьями.
Часть моего существа прочно захвачена Маро, а другой частью, насколько возможно, я слушаю историю собеседника, ищущего огорчений.
Кино было его мечтой. Однако неудача за неудачей преследовали его. Поступил во ВГИК. Началась война. Его ранило. Попал в плен. После войны работал в разных местах… С институтом так ничего и не вышло. Но кино оставалось его единственной целью. А без образования его и близко не подпускали к кино. Годы сделали свое дело. Врач сказал: «Горе и несчастье до того довели вас, что теперь нужен полный покой». И теперь самое опасное для его жизни — это большая радость. Представляете? Радость, которой у него почти не было. Врач сказал: «Большая радость может покончить со всем». А теперь между Бухарой и станцией Каган поляки снимают фильм «Фараон». Он участвует в качестве статиста. Все-таки он перед аппаратом, с криком режиссера в ушах. Вчера режиссер позвал его и снял пробы. Режиссер сказал: «Если подойдете, может, возьмем на одну из главных ролей». Наконец он может добиться своей цели, но он не имеет права радоваться. А как не радоваться, когда это самая большая его мечта? Уже сердце его бьется в радостном ожидании. И он боится взрыва радости, взрыва, сводящего с ума… Он старается сохранить свое обычное меланхолическое состояние. Он ищет огорчения…
— Завтра не пойдете? — удивляюсь я.
— Мне нужно горе.
— Может, радость будет и не такая уж большая?..
— Нет… если получится, радость будет страшно большая… Я уже ощущаю начало радости и боюсь.
Я начинаю понимать его. Представляю свою встречу с Маро и понимаю искателя горя. Любовь, сумасшедшая любовь!..
— Стало быть, не ходи, — говорю и себе и ему, но думаю: «А я пойду, пойду, все же… Пусть умру от радости… Что за роскошная смерть!.. Я, Маро и радость… Убивающая радость, взрывающаяся радость, человеческая радость!..»
Воронкообразная площадь.
Стоят автобусы, образовав круг. Отсюда они по разным направлениям взбираются на горы.
Кажется, что в центре площади должна быть дыра, где можно, как в горло воронки, проскользнуть вниз, под землю.
Подошвы моих туфель стерлись в поисках Маро.
В центре площади сапожник. У него синие хитрые глаза. На голове традиционная тюбетейка. Белая кожа, нос кривой, чуть сдвинутый в сторону. Лицо обрамляет борода. Усы с двух сторон спускаются к подбородку. Настоящая модель для этюда. Поищи, найди второго такого! Смотрит на меня и улыбается.