Тревожный месяц вересень
Шрифт:
Может, и не этот парень снял курточку с Абросимова? Может, убийцы просто отдали ему, когда вернулись в свой схорон, а сам он - запутавшийся, запуганный своими атаманами крестьянский сын? Э, нет, слишком ловок, слишком быстр! Запуганные действуют не так.
Никто из глухарчан не хотел признавать убитого.
– Повезли его на Гаврилов холм, - сказал я.
– Чего валандаемся?
Мы направились в вербной дороге, что вела на кладбище. На повороте встретили Семеренковых. Отец как будто не заметил телеги. В этом конечно же было что-то странное. Но Антонина прямо и смело посмотрела на меня. Не спряталась, как обычно, за черными шорами платка. Наши глаза встретились. Мне показалось, она обрадована... Чем? Тем, что погиб конопатый бандюга, для
– Антонина будет еще красивше сестры, - сказал вполголоса Попеленко, увидев, как я оглядываюсь.
– Только та шибко выставлялась... как цаца!.. А эта тихая, горестливая. Вот только немая, инвалидка! Раньше вроде разговаривала... Лихоманка напала... Им бы какую бабку позвать, выгнать хворобу, да при их бедности и заплатить нечем! А инвалидку кто возьмет?
Я смотрел вслед Антонине. И она обернулась. Ну что мне делать с тобой, Антонина? Допросить? Не могу я тебя допрашивать. Отправить в район? Будет ли у них время разбираться с тобой? Нет!
– Сам ты инвалид! По языку, - сказал я своему приятелю.
– Болтается он у тебя без привязи.
8
Вечером я отправился к гончару, оставив Попеленко дежурить на улице. Я взял с собой сидор, а в нем лежали четыре узелка, те самые. Сидор припрятал во дворе, прежде чем постучаться.
Семеренковы ужинали. Хата была просторная, большая даже по глухарским понятиям, где лесу хватало и где любили жить вольно, с раскрашенной обычным глухарским орнаментом громоздкой печью и двумя длинными столами. На одном из столов стоял кувшин с молоком, возле него две глиняные кружки и два ломтика хлеба - курице не хватило бы распробовать. По синеватому цвету молока нетрудно было определить, что оно не только снятое, но, пожалуй, еще и разбавленное водой. Ничего удивительного, что Антонина отличалась такой бледностью.
– Садитесь с нами, - сказал отец. Он исподлобья наблюдал за мной, ссутулившись, свесив под стол больную руку.
Антонина ничего не сказала. На ней было самотканого рядна домашнее платьице с заметными следами штопки, крашенное по бедности военного времени чернокленом. Совсем худое, севшее от бесконечных стирок, девчоночье платьице. Застеснявшись, Антонина накинула на себя платок, прикрыла острые плечи, проступающие в вырезе платья ключицы и резко очерченную туго натянутым, истончавшим рядном грудь. В платке она стала как будто старше, и даже движения ее изменились, приобрели большую плавность и женственность.
Глядя на нее, я забыл, что пришел для гневного разговора. Вот ведь какая незадача получалась с этой Антониной... Один вид ее отметал все подозрения, гасил злость. Хотелось смотреть на нее и молчать.
Она открыла дубовый шкафчик, достала еще один ломтик ржаного хлеба наверно, последний. Все, что было в доме, Антонина отнесла к роднику.
– Я только что поужинал, - сказал я.
– Вы кушайте. Я рассматривал хату, не зная, с чего начать. Да, просто-таки незадача получалась. Прямо. передо мной была фотография. Семеренков и его покойная жена. Гончар был одет по-городскому, в шляпе и при галстуке. Он приехал сюда в голодные годы. С больной женой, с дочками, тихий и вежливый.
Второй дощатый стол был заставлен глиняными расписными игрушками. Часть из них уже прошла обжиг и отливала глянцем, а часть была еще сырая и тускло играла красками в вечернем свете.
– Вы ужинайте, а я посмотрю игрушки, можно?
– сказал я.
Семеренков кивнул, но, прожевывая свой кусок ржаного хлеба и поднося к губам кружку, он искоса и испуганно, следил за мной, как будто ожидая какой-то неприятной выходки.
Игрушки были диковинные. Я никогда и нигде не видал таких. У нас на гончарне до войны делали всякие свистульки, животных из глины, расписанных "смужечками" и "хмеликами": подуешь в рыльце, они и свистят. Но то были хрюшки как хрюшки и барашки как барашки, все "як насправди", очень похожие на тех, что бегали в глухарских дворах. Такие свистульки лепили,
Но эти семеренковские игрушки были особые, непохожие на то, что я видел в других хатах. Наверно, так лепил бы ребенок, если бы у него были сильные, ловкие пальцы и сноровка взрослого. На грубом дощатом столе я видел львов с невероятно кудлатыми гривами и огромными глазами на длинных печальных мордах, каких-то горных туров, которые, казалось, сплошь состояли из свернутых улитками фантастических рогов, каких-то нахохленных мудрых птиц, похожих на пеликанов и в то же время на сов, с длинными толстыми клювами и бессонными зрачками, рыб с очеловеченными ликами и плавниками, напоминающими крылья. Все это слепили на первый взгляд резко, грубо, а краски были подобраны и вовсе неправдоподобные: львиные гривы отливали кобальтовой синевой, а рога туров, зеленели, как листья.
Я понимал, что все это сделано неправильно, не похоже, не так, "як насправди", с нарочитым вызовом тому, к чему я привык. Но мне нравилось. Львы и мудрые совы-пеликаны манили меня. "А помнишь?
– говорили они.
– Помнишь, Панское пепелище было тогда огромной и загадочной запретной рощей и мы жили там; ты просто забыл нас на время. В ту пору гоголевский Пацюк действительно ел галушки, Вий открывал и закрывал железные веки, а Крот был страшным колдуном вроде клыкастого Катерининого батьки {16} . Тот мир существует, ты просто забыл его. Мы бродили в зарослях лопуха и конопли - какая это была чаща! Ты видел нас тогда, а потом вырос и перестал видеть. Много крови разлилось в мире. Люди стали быстро взрослеть. Мы еще глубже ушли в лопухи жить для тех, кто еще способен разглядеть нас. Но ты все-таки помни: мы твое детство, твое воображение, твоя свобода. Когда наступит спокойное время, приди однажды в лопухи - они покажутся тебе невысокими, совсем даже низенькими, но ты нагнись и постарайся разглядеть нас в этом лесу. Мы здесь, посмотри на нас, вспомни..."
{16}Персонаж "Страшной мести" Н. В. Гоголя.
Удивительные были игрушки...
Я повернулся к Семеренковым. Отец по-прежнему косился в мою сторону, держа кружку у рта, а дочь даже не притронулась к молоку и хлебу. Она смотрела на меня с ожиданием, с просьбой, как будто я явился сюда, чтобы оживить всех этих зверюшек и заставить их пуститься в пляс.
– По-моему, здорово!
– сказал я Семеренкову.
– Не разбираюсь, но мне нравится. Я не думал, что вы занимаетесь таким!
Антонина улыбнулась. Это была улыбка счастливого человека. Если, конечно, испуганный человек может быть счастливым. Мягким женственным движением она поправила прядь волос, выбившихся из-под платка.
– Это не я, - сказал Семеренков.
– Это дочка. Она лепит здесь, дома, на заводе сейчас игрушками не занимаются. Посуда нужна людям.
Она улыбалась, глядя на меня. Что ж ты за человек, Антонина? Ты помогаешь бандитам, носишь им хлеб и сало, стираешь их заскорузлые рубахи. А пальцы у тебя такие тонкие и длинные, и ты лепишь диковинных зверей. Может быть, ты ребенок, который не понимает, что творит?
– Она любит лепить, - сказал Семеренков с гордостью.
– Она глину чувствует, как живое. Как щенка какого-нибудь. Или птицу. С глиной надо очень нежно. У нее душа. Конечно, когда берешь в руки. В карьере она мертвая...