Три дочери
Шрифт:
Священник согласно наклонил голову, проговорил с тихим вздохом:
– В Москве – погромы.
– У нас в мастерских, в Волоколамске, об этом только и речи, – сказал Василий. – Говорят, что есть трупы…
– Есть, – подтвердил отец Илларион.
И эту дочку спасти не удалось – ушла вслед за предыдущими детьми четы Егоровых… И опять Солоша стояла на погосте у свежей могилки прямая, словно бы выструганная из дерева, с комом, знакомо застрявшим в горле, – дышать было нечем, она что-то гулко сглатывала, сквозь
И глаза у нее были мертвые – ни одной слезинки. Не то, чтобы слез, даже блеска не было, такие глаза бывают только у людей, ушедших из жизни.
Но Солоша была жива.
Когда родилась девятая дочка, названная Леной, Солоша сказала мужу:
– Василь, нам надо уезжать из Назарьевского.
Лицо у Василия потяжелело, брови сошлись на переносице.
– Как так? Зачем?
– Ты же видишь – дети умирают… Голодно здесь, холодно – не выживают они. Если не уедем, то умрем и мы.
Василий молча покачал головой, – непонятно было, согласен он с женой или нет, – пристроился на краю табуретки и долго сидел, не двигаясь, опустив большие тяжелые руки – думал. Сравнивал сказанное когда-то ему отцом Илларионом с тем, что сказала Солоша, самому себе задавал непростой вопрос: а выживут ли они сами в незнакомой ухарской Москве?
Россия была покрыта темным пороховым налетом – слишком много взрывчатки и пороха было сожжено на бескрайних ее пространствах, много сгорело и людей, и домов – того гляди, земля скоро совсем опустеет…
Война с германцами, потом революция, за революцией еще одна война, очень страшная, страшнее быть не может – Гражданская. О всех других войнах в России забудут, а о Гражданской – нет. И сто лет пройдет, и двести, и двести пятьдесят, а люди будут ее помнить, и рассказывать так, с такими подробностями, что у слушающих будет леденеть кровь в жилах и останавливаться сердце. Страшнее гражданской войны ничего не может быть – только другая гражданская война.
Солоша добила Василия, он склонился на ее сторону: права жена – в деревне им счастья не будет. И дети их не выживут, и сами они переместятся на погост – унесут ногами вперед. И дай бог, чтобы нашелся человек, который поставит на их могиле крест – общий, один на двоих.
В Волоколамске Василий сел на рабочий поезд, останавливающийся у каждого столба, и отправился в Москву – на разведку.
Настроение было подавленное, мутное, болела застуженная спина, в ушах стоял противный медный звон – не вовремя собрался он в Москву.
Но и медлить тоже было нельзя – раз приняли решение уехать из Назарьевского – значит, терзаться, мучить себя в сомнениях и тянуть время не стоит. Тянуть зайца за резинку – только причинять себе боль.
В дорогу с собой он взял полкраюшки хлеба, четыре вареных картофелины немного соли, насыпанной в жестяную
Солоша перед расставанием всхлипнула.
– Когда хоть вернешься-то? – спросила. – Через сколько дней?
– Как управлюсь, так и вернусь, – незамысловато ответил Василий.
– А когда управишься?
– Как только решу наш вопрос.
Больно уж мудрено, заковыристо говорит Василий, научился у кого-то так говорить… Наверное, в своих мастерских в Волоколамске. Собственно, так и должно быть – там ведь корпели не только рабочие, но и инженеры, люди образованные. Они еще и не такие слова знают – и заслушаться можно, и испугаться.
В деревне так не говорят.
Покивала Солоша головой согласно, прижалась еще раз к мужу, всхлипнула расслабленно, – на том и расстались.
В Волоколамск Василий ушел пешком – можно было и на телеге прокатиться с форсом и пылью, но ни лошадь, ни телегу негде было оставить. Солоша же съездить, быстро обернуться туда-обратно не могла: на руках у нее находилась маленькая, с тонким звучным голоском Ленка.
– Первой певуньей в Назарьевском будет, – сказал, с нежностью поглядывая на нее, Василий.
Сказал, не подумав, – Солоша поглядела на него и произнесла шепотом, словно бы чего-то боялась:
– Про Назарьевское больше ни слова. Ладно?
– Ладно, – поняв свою оплошность, сказал Василий.
Проводив мужа, Солоша долго стояла на пороге дома, приводила в порядок мысли и чувства и одновременно прислушивалась, – не заплачет ли у себя в комнате Ленка?
Ленка заплакала – негромко, каким-то дрожащим, словно бы испуганным голосом. Услышав плач дочери, Солоша охнула и проворно метнулась в дом.
Вернулся Василий через четыре дня, – всклокоченный, усталый, с красными от бессонницы глазами: ночевать приходилось на вокзале, а вокзал – место такое, где не очень-то и выспишься. Бросил на лавку картуз и сообщил Солоше:
– Москва бурлит.
– Ну и что? Нам-то до этого бурления какое дело?
– Пока никакого. Но когда переедем туда, нас будет касаться все, всякая мелочь.
Глаза у Солоши обрадованно посветлели.
– Неужто работу нашел? – по-девчоночьи звонко воскликнула она, прижалась к мужу.
– Не только работу. Нам уже и жилье выделили. На троих – комнату…
Солоша вскинулась, становясь выше на голову, засмеялась неверяще, в следующий миг хрипловатые нотки неверия сменились счастливым звоном. Но и счастливый звон держался в голосе недолго – на смену ему пришла озабоченна глуховатость.
Недаром в России говорят, что один переезд равен двум наводнениям к одному хорошему пожару, голова у Солоши мигом оказалась забитой самыми разными вопросами, их набежала целая куча, того гляди, в ушах начнет звенеть.