Три минуты молчания. Снегирь
Шрифт:
Мы его увидели на палубе. С «маркони» он вышел, с механиками, со старпомом, только доспехи ему подобрали новые, ненадёванные. Предложили на выбор – гребок или сачок: не сети же начальству трясти. Он взял – сачок. Сдуру как будто – на гребок нет-нет да обопрёшься в качку, а сачком надо без задержки вкалывать, по пуду забирать в один замах, тут в два счёта сдохнешь. Да он-то не затем вышел, чтобы сдыхать, – так размахался, что мы только очи вылупили. И ещё покрикивать успевал, хоть и с хрипом:
– Веселей, молодёжь, веселей! Неужто старичков поперёд
Уже ему чешуя налипла на брови, и всего залепило снегом, уже кто вышел с ним – понемногу сдохли, только чуть для виду гребками ворочали, – а у него замах такой же и оставался широченный, как будто он вилами сено копнил, и никакая же одышка его не брала. Честное слово, даже нам это передалось, хоть мы и с утра были на палубе. Васька Буров и то сказал с восхищением:
– Вона, как мясо-то размотал! Первый раз такого бзикованного вижу.
Потом не стало его видно, Гракова, заряд повалил стеной, и хрипенья его за волной не слышно. И Жора-штурман скомандовал:
– Обрезайсь!
Но это ещё не конец был, ещё мы два раза выходили и пробовали выбирать. И он исправно с нами выходил и всё нам доказывал, что погода слабая и что он бы за нас, нынешних, за сто двоих бы не отдал – тех, прежних. И мы себе знай трясли, вязли в рыбе, мокрые, мёрзлые до костей, и всё понапрасну – всё равно её смывало в шпигаты, не успевали её отгребать у нас из-под ног, а подбора то и дело застревала в барабане и рвала сети – одну за другой.
– Утиль производим, ребята, – сказал нам дрифтер. Он держал в руках сетку: сплошные дыры, не залатать. Вытащил её из порядка, и надел себе на плечи, как рясу. – Сейчас вот так вот к кепу пойду, покажу ему, чего мы спасаем.
Когда вернулся, на нём лица не было, из глотки только хриплый лай слышался:
– Кончился я, ребята.
– Да кеп-то, кеп чо говорит?
– Обрезайсь! Крепи все предметы по-штормовому. Больше десяти обещают.
Крепили в темноте уже, при прожекторах. Пальцы не гнулись от холода, а ведь узел голой рукой вяжешь, в варежках это не получается, когда они сами колом стоят. Да и не греют они, брезентовые, лучший способ – пальцы во рту подержать. А мне ещё пришлось стояночный трос волочить да скреплять с вожаком… Когда добрались до коек, уже и согреться не могли, хоть навалили сверху всё, что было.
Пришли кандей Вася с «юношей», притащили чайник ведёрный, поили нас, лежачих, из двух кружек. И мы понемножку начали оживать. Наверное, лучше этого нет на свете – когда горячее льётся в тебя после снега, после ветра и стужи, и понемногу ты отходишь, уже руки и ноги – твои, всё тело к тебе возвращается из далёкого далека, уже говорить можешь и улыбаться, уже подумываешь – не встать ли? Не сползать ли куда? Ну, хоть в салон, фильмы покрутить…
Первый Шурка вспомнил:
– А что у нас там за картину «маркони» притащил?
– Спи давай, – сказал Митрохин. – Какое теперь кино? Теперь бы сон хороший увидеть.
Васька Буров пообещал:
– Я тебе сказку расскажу, только не шебуршись.
– Про чего?
– Про то, как король жил. В древнее время. И было у него два верных бича.
– Это как они царевну сватали? – Шурка полез из койки. – Травил уже.
– И вовсе не про то. А как они рыбу-кит поймали и живого ко дворцу доставили.
– Быть этого не может. У меня их братан в Индийском океане каждый день по штуке ловит. Дак он, как вытащат его, тут же от своего веса гибнет. Айда в картину, бичи!
Шурка уже портянки наматывал на столе. Двужильные мы, что ли? Ведь только что помирали!
Из соседнего кубрика тоже пошли, представьте. На палубе ужас что делалось – выглянуть страшно. Но побежали, нырнули в снег и ветер…
А я – задержался. Про Фомку вспомнил – что надо ему на ночь еды оставить. Не знаю, едят они по ночам или нет, но ведь в трюме сидит, для него там все сутки – ночь. Рыбу всю смыло, но я в шпигатах нашарил ему пару селёдин. Потом отдраил люковину, откатил её. В трюме черно было, глупыша я не увидел.
– Фомка! Рыбки хочешь?
Я хотел кинуть ему, да побоялся – ещё по больному крылу попаду, лучше слазить.
И я сел на комингс, опустил ноги в люк. А рыбу переложил под мышку и прижал локтем. Волна меня ударила в спину и прокатилась дальше, вторая ударила, а я всё не мог нащупать ногой скобу. Тогда я решил спрыгнуть. Оно высоко, конечно, но я-то помнил – там всё-таки бухта вожака уложена, ноги не отобьёшь, лишь бы на лету за скобу не задеть. Я лёг животом на палубу и сполз пониже, пока не протиснулись локти, потом оттолкнулся и полетел.
Я ни за что не задел и не стукнулся, не отбил ног. Потому что упал – в воду.
Я рванулся и заорал с испугу, но тут же сообразил, что всего-то мне – по пояс. Ну, может, чуть повыше, дальше-то была куртка, я же в ней пошёл. Но сердце чуть не выпрыгнуло. Я и про люковину забыл – что надо её задраить сперва, а сразу полез искать, откуда просачивается.
Одна переборка была – с грузовым трюмом, лёгкая, дощатая, сквозь неё и просачивалось. Я полез по скобам, ухватился за верхнюю доску и подтянулся. А протиснуться не смог, пришлось две доски вынимать из пазов.
Дальше шли бочки. Они утряслись уже, и я полез прямо по ним по-пластунски. Темень была хоть глаз выколи, и бочки подо мной разъезжались, я больше всего боялся, что руку зажмёт или ногу. А бояться-то нужно было другого – если в трюм хорошо натекло, то ведь бочки всплывут, они ж пустые, и так меня прижмут, что я вздохнуть не смогу. Но этого я как-то не сообразил, иначе б, конечно, не полез.
Наконец я добрался-таки до борта, то есть просто башкой в него стукнулся. Примерно я знал, где может быть шов, я как раз полтрюма прополз. Раздвинул две бочки, лёг между ними, пошарил рукою внизу – руку обожгло струёй. Так и есть, шов разъехался, не знаю – повыше или пониже ватерлинии. Но уж какая тут, к чертям, ватерлиния, когда пароход переваливает с борта на борт и при каждом крене вливается чистых три ведра в трюм.