Три минуты молчания
Шрифт:
"Дед" все допросы прошел — каких нам, наверно, не выдержать, — и ничего против него не доказали. Так что под расстрел не попал. Но загремел он хорошо — на полный червонец, да полстолько же и ссылки ему добавили "подозрение в шпионаже", не баран чихал. В конце войны разыскался в немецком концлагере Ашотыч и еще пяток из команды, рассказали следователю, как все было с «Днепром», как мотыль Бабилов пошел открывать кингстон и суровая волна поглотила славного героя. Да им тогда и самим веры не было, потому что все они шестеро ехали в те же места, что и «дед», и всю эту историю еще
"11.15. Русский транспорт охвачен пожаром. Команда пересаживается в шлюпки. Однако моими наблюдениями замечен на палубе смертник, оставленный, чтобы способствовать затоплению судна.
12.00. Русский транспорт погружается. Подобрав восьмерых уцелевших из его команды, и опасаясь, что дым привлечет русские самолеты, сам начал погружение. Ухожу подводным курсом к Нордкапу".
Что вы, про «деда» целая книжка написана! Журналист из Москвы приезжал, часов пять с ним беседовал, потом прислал экземплярчик. Про лагерь там, правда, вылетело, но насчет пожара и про житье «дедово» на островишке — это все есть, и очень даже красочно, «дед» со старухой как ни прочтут — плачут.
А я вот что спросил у «деда»:
— И как же вы с ним теперь? По крайности, рыла ему не начистишь?
— Кому, Алексеич?
— Ну, кто тебе все это устроил. Он удивился.
— Это зачем? Он своим рылом начищенным еще и похвалиться побежит: за бдительность ему досталось. Я-то его знаю. И — все ведь другие устраивали, он — только сомнение высказал. Ну, время не такое было, чтоб сомневаться. А ты — поверил бы?
— Тебе, «дед»?
— Что человек в нашей воде осенью столько проплывет и сердце у него не лопнет?
— За это я, честно скажу, не ручаюсь.
— То-то вот! — сказал «дед». — И я б не поверил. Потому что второй бы раз не проплыл.
6
Я шел по снегу, он аж звенел, и мороз палил мне лицо. Капюшон я не стал пристегивать, ведь это куртку надо снимать и перчатки, так и замерзают по дурости. У нас один чудик, бухой, портянки затеял на улице перематывать, и заснул на морозе, устал, а после ему полноги отрезали.
Я только нос в воротник упрятал и чуть не по полквартала с закрытыми глазами шел. А мог бы и всю дорогу так и не сбился бы.
Это в большом-большом дворе, на Володарской, пройти под аркой и сразу налево, угловое окошко на четвертом этаже, там она снимала комнату. Там я бывал — четыре раза, там все вещи чужие, ее — только накидка на кровати, коврик, финтифлюшки на столике, а все-таки думаешь — она век здесь живет. "Главное ничего не хотеть, — она мне говорила, — тогда ты еще хоть как-то счастлив. Сегодня это мое, а завтра, может быть, нас и не будет".
Окошко светилось.
Я постоял внизу, — нельзя же к ней сразу, пусть немного развеет, — и увидел: кто-то подошел к окну, она подошла, смотрит на двор. А кругом бело, ни скамейки, ни кустика, один я чернею. Нет, не заметила,
Парень какой-то подошел, повернулся затылком, взлез на подоконник, к нему второй подошел. Разглядеть я их не мог, высоко было, но как будто они там смеялись. Почему бы не посмеяться, если тепло, и выпивка на столе, и кадровая девка под боком, и она им рассказывает, как я ее приглашал в «Арктику», а она вот не пошла, с ними осталась. Господи, думаю, ну и не пошла, свет клином на тебе не сошелся, только врать было зачем? У меня была Нинка, посудомойка с плавбазы, я с ней морскую любовь имел — ивплавании, и на берегу, держал себя с нею по-свински, месяцами не заявлялся, и все же она со мной таких фортелей не выкидывала. А попробовала бы выкинуть, я бы ушел, не оглядываясь. Потому что вот так и делают из тебя нечеловека.
Вдруг я заметил: стою, как дурак, и считаю этажи. Снизу вверх, потом сверху вниз. А зачем, я подумал, я их считаю? Ну, правильно, мне же надо как-то наверх взобраться! А что я там понаделаю — видно будет, главное взойти. Но только я к подъезду направился, из него какой-то мужик вышел — в черном, лица не видно. Ступил два шага и заскучал, с места не сдвинется. Ему-то, думаю, чего меня бояться? А это, наверное, его «Москвич» под окнами стоял, под брезентом, так он решил — я угонять собираюсь или колеса снимать. Чего-нибудь бы повеселее придумал!
— Ступай, — говорю ему, — спи, дядя. Не нужны мне твои колеса.
Он куда-то метнулся вбок и опять встал. Совсем пропащий человек.
— Ты кто? — спрашивает. Голос, как из бочки. — Откуда взялся?
— Туда же и уйду. А ты спи.
Не хотелось мне этого олуха тревожить. Ведь до утра будет своего «Москвичишку» стеречь, замерзнет. Или работу проспит, нагоняй получит. Я уже на улицу вышел — а он под аркой встал и смотрит. Печальный такой и скучный. Пропади ты, думаю, со своими колесами. И вы там тоже все пропадите с вашим сабантуем, уйду я, откуда взялся, вот это верно сказано.
Конца не было у этой улицы, я шел-шел и почувствовал — худо дело. До какого-нибудь бы тепла теперь дошлепать — до общаги или до «Арктики». Но я от общаги как раз иду, зачем же я лишнего протопал, а в «Арктике» бичи сидят, и Клавка будет смеяться. "А что я говорила, рыженький! Не пошла она с тобой?" — "Ну и не пошла, говорю, очень она мне нужна! И ты мне тоже, стерва розовая, гладкая, пушистая, не нужна, лучше я к Нинке поеду, у нее тепло, у Нинки, она меня спать положит и не ограбит, она добрая, Нинка, она за мной всегда смотрела, не то что другие, которым только деньги давай, у нас с ней любовь, с Нинкой".
Ну, вот я и до морского вокзала добрался, откуда идут катера через залив; ввалился весь деревянный, насилу кулаки из карманов вытащил. В помещении было жарко от печки, накурено и людей набилось до тыщи — кто в доки ехал в ночную вахту, кто с работы домой, — но все хмурые, гады, ни с кем не поговоришь. К одному дяде я втиснулся на лавку, стал ему объяснять, что я к Нинке еду на Абрам-мыс, потому что я ее не забыл, а он мне:
— Иди ты со своей Нинкой!
— Куда же, — говорю, — идти, туман не кончился, катера без локатора не пойдут.