Три минуты молчания
Шрифт:
— Вылазь, Сеня, помоги на тряске.
Это справедливо — когда работаешь на палубе, нет хуже видеть, как кто-то сидит и перекуривает. Хоть он свое дело сделал, — звереешь от одного его вида. А тем более тут еще на подвахту вышли — «маркони», старпом и механики. Не много от них помощи — сгребают рыбу гребком, которую мы же им сапогами отшвыриваем, подают не спеша сачками на рыбодел, а на тряску никто из них не становится. А самое трудное — тряска.
Я встал у сетевыборки — сеть шла из моря широкой полосой, вся в рыбе, вся серебряная, вся шевелилась. Серега и дрифтеров помощник
Берешь сеть за подбору или за край, где свободно от рыбы, обеими горстями и — вверх, выше головы, все тело напрягается, ноет от ее тяжести, а ветер несет в лицо чешую и слизь, и в глазах щиплет: потом — вниз, рывком и рыба плюхается тебе под ноги, рвешь ей жабры, головы, брызжет на тебя ее кровь. Всю ее сразу не вытрясти, но это уже не твоя забота, твоих только два рывка, а третьего не успеваешь сделать, пропускаешь с полметра и снова берешь обеими горстями, — и вверх ее, и — рывком вниз. Сначала только плечи перестаешь чувствовать, и спина горит, как сожженная, и ты даже воде рад, что льется за шиворот. Потом начинают руки отниматься. А рыбы уже по колено, не успевают ее отгрести, и как успеешь — мотает ее с волной от фальшборта до трюмного комингса, и нас мотает с нею, ударяет об сетевыборку, друг об друга, и ногу не отставишь, стоишь, как в трясине. А если еще икра скользишь по ней, как по мылу, а держаться не за что, только за сеть.
Мы все уже до бровей — в чешуе, роканы — не зеленые, а серовато-розовые, сапожища посеребрились и окровавились. И самое удивительное — мы в такие минуты еще покуривать успеваем в рукав, по одной, по две затяжки, потом «беломорину» кидаешь в варежку и так передаешь другому, иначе ее залепит, — и потравить успеваем, кто о чем. Вон я слышу Васька Буров сказку рассказывает: "Жил на свете принц распрекрасный, и любил он одну красивую бичиху…" Боцман какой-то анекдот загибает, который я вам тут не перескажу, дрифтеров помощник Геша долго в соль вникает и ржет, когда уже все оторжались, и все уже над ним ржут.
Потом меня оттолкнули — дальше, на подтряску. Это кажется просто раем, такая работа, после тряски, — сеть идет уже легкая, пять-шесть селедок невытрясенных на метр, и кое-где еще головы оторванные застряли, это чепуха вытрясти, можно и рукой выбрать, времени хватает. Потом она идет на подстрельник, переливается и ложится складками на левом борту. Там ее трое койлают — один посередине, себе под ноги, двое по краям, за подборы. Но это уже просто отдых, а не работа, и тем, кто поводцы отвязывает и крепит их на вантине, тоже отдых — можно и посидеть на сетях, пока следующую подтягивают. Туда посылают, когда дойдешь на тряске. Всех, кроме вожакового. Ему — опять в трюм.
До обеда мы только двадцать сеток выбрали. А их девяносто шесть. Или девяносто восемь. Никогда нечетного числа не бывает. Не знаю, почему. Говорят, "рыба чет любит, а от нечета убегает". Суеверие какое-то. Много у нас суеверий. И сотню она не любит, нужно сто две тогда, сто четыре.
А уже все забито бочками. Сколько же мы возьмем сегодня — триста, четыреста? Мы уже и счет потеряли, только, знай, трясли до одурения, все уже мокрые под роканами, — пока нам кандей не прокричал с камбуза:
— Команде обедать!
Еще минут пять мы трясли, сгребали, откатывали бочки, — пока это до нас дошло.
— Полундра, ребята, — дрифтер нас остановил, — рокана не снимать. Обедать в смену будем, в корме. А то и до ночи не разгребемся.
Да, уж если до подвахты дошло — не разгребемся. Четверо пошли обедать, а мы еще остались — солить, запечатывать бочки, в трюм их укладывать. Ни рук мы уже не чувствовали, ни ног, и злы были на весь белый свет, до того злы, что уже и молчали. Раз мне только бондарь сказал, когда я ему бочкой на сапог наехал:
— Когда ты уже умрешь?
Спросил равнодушно, как будто и без злости. Только я ведь знаю — когда так спрашивают, тут самое страшное и случается.
— На второй день, — говорю, — после твоих похорон.
Тем лишь его и успокоил.
Потом эти четверо вернулись и нас сменили. Мы не утерлись даже, не вымыли ни рук, ни сапог, полезли по бочкам в корму. Сели на кнехты — Ванька Обод, салаги и я. Здесь не каплет, не брызжет, только сиди покрепче, чтоб не свалиться. Кандей нам вынес борща в мисках, и мы их поставили себе на колени, и ели молча, глядя на море.
В волнах носилась касатка, переливалась серым брюхом под самой кормой, шумно выдыхала из черного своего дыхала. Кандей ей кинул буханку черного улестить, чтоб к нашей селедке не подбиралась. А то, не дай Бог, еще запутается, она ведь, пока не освободится все сети может изодрать.
Мы глядели на нее и как-то отходили сами. Кандей нам в те же миски насыпал каши с солониной, принес по кружке компота. И все, нужно снова на палубу.
Салаги хотели было перекурить, Алик сказал:
— Передохнем хоть.
— У мамы отдохнешь, — Ванька ему ответил.
— Какая же работа без перекура? Это ж святое дело.
— Есть такая работа, — я ему сказал. — Это наша, рыбацкая работа. И в ней ничего святого нет. Запомни это, салага. Чем скорей ты это усвоишь, тем легче жить.
Димка сказал:
— Пошли, Алик, пошли. Есть все-таки святое. Это слова нашего дорогого шефа.
Этот как будто понял. Можно, конечно, и выгадать время. Но только потом в сто раз труднее будет, из темпа выбьешься. Лучше уж сразу себя загнать до полусмерти, а потом повалиться в койку, чем разбивать себя перекурами.
Рыбу уже всю сгребли и палубу расчистили, ждали только нас.
— Давай по местам, — дрифтер сказал. — Начнем по новой вирать.
А когда он сам успел пообедать, никто не заметил.
После обеда Жора-штурман сменился, на вахту вышел третий. И тут у них с дрифтером начался раздрай.
С акул началось. Пришли к нам, родименькие, штук пять или шесть. Почуяли, что тут рыбы навалом. А они ее не просто из сетей выжирают, а вместе с делью — огромными кусками, потом не залатаешь. Сельдевая акула длиной чуть побольше метра, но прожорливые же они, никакого сладу с ними нет.