Три повести
Шрифт:
Он не уснул в эту ночь. И даже мирное, утоленное дыхание жены рядом с ним не могло привести его в равновесие. Только под утро он забылся тяжелым, не приносящим отдыха сном.
На другой день, повидав всех родичей и соседей, всем показавшись и на всех посмотрев, он медленно стал надевать еще не просохшую с вечера шинель. Жена следила за ним, лицо его было хмуро.
— Далеко ли, Гриша? — спросила она осторожно.
— Так… на село посмотрю, — ответил он нехотя, — что у вас тут делается.
Но она уже знала: тесно ему в доме после простора войны. Так уж устроен мужчина, что нужно всегда ему действовать, и никакая
— Ну, Галю, давай обедать… я голоден, — сказал он свежим голосом. Он сел за стол и сразу принялся за борщ. Даже скулы его слегка порозовели. — Обошел я село, — сказал затем он, насытившись и свертывая папироску. — По правде, я уже ни на что не надеялся… а тут восстановить можно многое. Маслобойка — это раз… ее недельки через две можно будет пустить. Мельница — это два, только крылья подправить. А у нас люди без муки, зерно толкут в ступах. Школу пока хоть для младших классов открыть, — в любой хате, в две смены. И учителька на месте. Побывал я и на машинно-тракторной… тракторов, конечно, не осталось, а мастерская цела, и слесарный инструмент Егор Иваныч припрятал.
Он вытащил вместе с бумажником большую записную книжку, знакомую ей, Гале, еще с той поры, когда был он председателем колхоза. Он как бы снова был уже там, на поле, среди разоренного войной некогда обширного хозяйства, и она приняла это как необходимое.
— Конечно, и в год, и в два не восстановишь, что было, — говорил он между тем. — А все-таки маслобойку и мельницу пустим, в школе занятия начнем, ремонт инвентаря наладим, теперь скоро к весне…
— Ты что же, Гришенька, опять в председатели? — спросила она робко. — Лежать тебе надо сейчас.
Но он только досадливо отмахнулся:
— В гробу належусь.
Нет, не надолго зашел он в родной дом. Только на один вечер хватило блаженной его расслабленности, — он был снова уже подобран и озабочен.
Неделю спустя, вернувшись домой, он сказал коротко:
— Утром готовь подсолнухи. Повезем давить масло, — но ноздри большого его носа с довольством раздувались.
Масла не было ни у кого, и на другой день у маслобойки стояли женщины с привезенными на саночках мешками подсолнухов, и тяжелая густая струя свежей олеи лилась в подставленные бутыли и олейницы: в этот день во всех уцелевших домах пекли оладьи, и Чуйко, принюхиваясь к сытым запахам, усмехался.
— Немцев этим тоже бьем, ты не думай… — сказал он жене, — и что ребята начали в школу ходить — этим тоже бьем.
Она с тревогой наблюдала, как он худеет, но все они были такими — все три брата Чуйко, и может быть, именно за размах, за упорство она и полюбила его в свое время. Он проводил дни на машинно-тракторной станции: он был в свое время механиком на паровой мельнице, и теперь с бывшим бригадиром Егором Ивановичем они начали ремонт нескольких уцелевших сеялок и лобогреек. Но пусто было сейчас без тракторов на просторном дворе с проржавевшими бочками из-под горючего.
— А к весне, может, и тракторишек подбросят. К могиле, Григорий Петрович, готовились… и трактористок наших угнали немцы.
Он был тот же, Егор Иванович, —
Половина села была сожжена. Но возле сожженных хат началась уже жизнь, и дымок шел из уцелевшей печи, и дважды в день бежали уже в хату, временно превращенную в школу, ребятишки…
Так и не пришлось Макееву побывать в доме брата Чуйко, о чем просил его тот, когда покидал Макеев сахарный завод.
XI
Восстановительный поезд, после постройки моста через Днепр, отводился теперь в тыл — на работы по восстановлению станционных построек. Феня решила перейти в какой-нибудь госпиталь, — двигаться в обратную сторону от фронта она не хотела. Ее отпустили. Было уже под вечер, когда с попутной машиной переправилась она по наведенному мосту через Днепр. В черной воде плыли алебастровые куски подорванного льда. Точно начало другой жизни, не похожей на предыдущую, возник в зимнем тумане правый берег Днепра. Там, позади, остался поезд с полюбившимися ей спокойными, с достоинством носившими свои истасканные халаты узбеками и огонь их печурки, на которой с утра и до ночи кипел огромный закопченный чайник…
Утром Феня сошла на окраинной уличке ближнего города; теперь оставалось недалеко до фронта. Страшное опустошение встретило ее в этом людном когда-то и чистеньком городе. Правая сторона главной его улицы была сожжена, — левую сторону немцы, видимо, сжечь не успели. Почерневшие и опаленные, стояли пирамидальные тополя, некогда дававшие прохладу и тень. Покореженное гофрированное железо ставен магазинов, поваленные телеграфные столбы, битые изоляторы… Но хотя был город разорен, на восстанавливаемой станции железной дороги уже деловито гудели паровозы, и в большом, поврежденном упавшей поблизости бомбой доме железнодорожников обосновались на первоначальное житье приехавшие восстановители путей.
Возле уцелевшей водопроводной колонки Феня разговорилась с приветливой немолодой женщиной, дожидавшейся, пока набежит в ведра вода. Обе они друг другу сразу понравились.
— Золотко мое, да тут люди нужны не знаю как, — сказала женщина отзывчиво. — Вы к товарищу Олейнику в горсовет загляните… он теперь председателем. Он вас с руками возьмет и определит куда нужно. А может, и насчет мужа поможет узнать… он ведь с партизанами работал до этого.
И чтобы не подумала Феня, что она хочет знать о ней лишнее, подняла свои ведра, готовая уйти.
Горсовет временно разместился в сохранившемся помещении разграбленного музея. Феня отыскала скромную узенькую приемную председателя и села в стороне, дожидаясь своей очереди.
Свыше двух лет назад покинул Олейник свой кабинет председателя городского Совета. Все в городе — от сахарного завода, электростанции, мясного комбината до кустарных часовых мастерских — было ему знакомо в подробностях, почти до каждого человека в отдельности. За шесть лет его работы здесь разросся, включил в городскую черту бывшие свои предместья город; там, где были огороды, теперь стояли фабричные здания, и где зарастали немощеные улицы чернобыльником, теперь были асфальт и камень…